Шрифт:
Но не только это Наташа поняла вдруг, а с отчетливым ужасом обнаружила, что всю жизнь любила этого пробитого змеей-медянкой человека. А что он читал – хоть убей, ни слова не различала. Он захлебывался от радости:
Спаси, Господи, душ да наших грешных.
От стрелы Ты сохрани да нас, от молвии,
Пронеси, Господи, тучу на чисто поле,
На чисто поле тучу, за сине море!
Под Сосыхой
Хочу ли я этого? Скорее всего, что нет. «Нечего кривить душой, – сказал я сам себе, – ведь никаких ласковых воспоминаний не предвидится. Все давно выветрилось из памяти, все это милое озорство, лирика школьных лет. Ведь даже сам флакон этих воспоминаний, здание школы – давно другие, перелицованные. Все превратится в заурядную пьянку с уже незнакомыми людьми».
Я хотел ему это сказать. Я хотел задать вопрос за стаканом красного вина, но человек, весь состоящий из линз и блестящих окружностей, слишком был увлечен собой, а точнее – недавно приобретенным домом. Он торопливо, боясь, что я убегу, что ли, стал показывать мне баню из дубовых бревен, крепкие, из белого кирпича сараюшки, широкий гараж. Хорошо, хоть не заставил лезть в погреб с бетонными стенами.
Он назвал «смешную» цифру, за что он купил этот замок на опушке леса.
Его очки прыгали с переносицы на кончик носа. Он их подкидывал точным каким-то спортивным движением:
– Каждое утро просыпаешься – аромат. Разнотравье. Птицы щебечут, жить хочется долго-долго, без конца.
Только лишь за тем же стаканом каберне он утверждал, что профессия наложила на его душу плохой отпечаток. Он абсолютно бесчувственен. Перевидал в своей следовательской жизни столько трупов, что они для него все равно что мешки с соломой.
И к этому своему откровенному признанию он присовокупил (к чему – неизвестно):
– У древних китайцев 100 видов изощреннейших казней.
Стал было рассказывать о них, но смутился. И мы поспешили во двор, смотреть постройки.
Пожалуй, его-то я одного и более-менее помню. Когда я приехал в станицу, он на правах старожила все таскал меня по этим песчаным сопкам, поросшим елками, вот так же, как и сейчас, и тыкал пальцем то туда, то сюда, поясняя, где что растет. И под каким деревом какие плодятся грибы.
Глеб Сугробов его имя. Оно звучит вычурно для сына простой уборщицы в магазине. И вот нате вам: дорос сын простой уборщицы до довольно большой шишки, до прокурорского кителя в городе местного значения. За эти сорок лет он успел закончить юрфак, жениться, вырастить сына. Из него сделать коммерсанта. Развестись. Взять в жены молодую – для освежения крови. Уйти на пенсию. Купить этот крепкий замок на родине. И вот слушать теперь соловья на рассвете.
Мне-то совершенно понятно, почему я злюсь, тщательно рассматривая вход в погреб. Злюсь от того, что ничего этого у меня нет – ни погреба, ни пахучего разнотравья, ни моченых яблок, ни пенсии – ого-го-го.
И даже не из-за этого. Больше потому раздражаюсь и леплю на своем лице поощрительную улыбку: «А вдруг Глеб спросит – у тебя-то как?» Ляпнуть, что ючусь в тесной квартирке, что туалетный бачок уже второй год перевязан резинкой от трусов – так это вызов и эпатаж. Или процитировать ему строки из Нового Завета о верблюде и ушке иголки. «Легче верблюду проникнуть через иголье ушко, чем богатому в рай».
Впрочем, зачем ему рай? Он у Глеба есть. На земле.
Вот и остается злиться да лепить услужливые улыбки.
Вначале «день встречи» с одноклассниками решили сделать в местном кафе: тут все подадут, музыка будет, все прилично. Но потом перерешили. На воле. У речки. Это спасение от зноя. В кафе нет кондиционеров. А там вода. Взопреешь – прыгай в пруд. Это место называется «под Сосыхой». Оно в семи километрах от станицы.
– Девственные деревья! – радостно улыбнулся мне увеличенными глазами Глеб.
И я окончательно понял, чему завидую: оптимизму, жизнелюбию. Но тут же поперхнулся в мыслях: оптимизм скорее всего деланый. И молодая его жинка лет через пять кинет Глеба, если глупа, а умная будет нетерпеливо ждать смерти, чтобы стать владелицей этих крепких сараев.
Я желчен. И давно плохо различаю в людях хорошие качества. Дурные заметнее.
Хотя вот оно, прекрасное качество Глеба Сугробова.
– Я буду там песни петь, казачьи, донские.
Это сообщение сразу меня примирило с показушностью «округлого» человека, и я с легкостью решил для себя: «Пойду, пойду на встречу».
Мне нравятся эти песни, когда одно слово цепляется за другое, как будто приклеивается. Рефрены создают какой-то особый, замкнутый мир: плетни, жалмерки. Мир Михаила Шолохова и Федора Крюкова. Ну что, скажите, за поэзия в слове «тапочки», а тут «чирики», такая птичья, легкая обувь. Или слово «компот»? Душное, липкое, потное. А вот «узвар». Узы и при этом вареные. Продолжительно, с растяжкой.
Песни и слова этого края конечно же давно ушли в песок, как и наши школьные годы. Но школьные свои годы я вспоминаю неохотно: боялся физкультуры и из-за низкорослости – прыжков через коня, презрительных усмешек девчонок.