Шрифт:
В душе Эжена шла долгая борьба. Победа осталась за лучшими влечениями юности, но все же, подстрекаемый непреодолимым любопытством, он в половине пятого, когда уже смеркалось, явился в “Дом Воке”, дав, впрочем, себе клятву уехать оттуда навсегда. Эжен хотел узнать, умер Вотрен или жив. Бьяншону пришла в голову мысль дать Вотрену рвотного, после чего он велел отнести рвотные извержения к себе в больницу, чтобы сделать химический анализ. Подозрение его окрепло, когда он увидел, с какой настойчивостью мадмуазель Мишоно стремилась выбросить их в помойку. Ко всему прочему Вотрен оправился уж очень быстро, и Бьяншон заподозрил какой-то заговор против веселого затейщика их пансиона. К приходу Растиньяка Вотрен был уже в столовой и стоял у печки. Известие о дуэли сына Тайфера, желание узнать подробности этого события и его последствия для Викторины привлекли нахлебников раньше обычного времени: собрались все, кроме папаши Горио, и теперь обсуждали происшествие. Когда Эжен вошел, глаза его встретились со взглядом невозмутимого Вотрена, и этот взгляд проник Эжену в душу так глубоко, с такою силой рванул в ней струны низких чувств, что Растиньяк вздрогнул.
– Итак, мой милый мальчик, - обратился к нему беглый каторжник, - Курносой еще долго не справиться со мной. Как уверяют наши дамы, я победоносно выдержал такой удар, который прикончил бы даже вола.
– О! Вы можете вполне сказать - быка!
– воскликнула вдова Воке.
– Может быть, вас огорчает, что я остался жив?
– сказал Вотрен на ухо Эжену, точно проникнув в его мысли.
– Это было бы достойно чертовски сильного человека!
– Ах, да, - вмешался Бьяншон, - третьего дня мадмуазель Мишоно говорила о некоем господине по прозвищу Обмани-смерть; такая кличка очень подошла бы к вам.
Это сообщение подействовало на Вотрена, как удар молнии. Он побледнел и зашатался, его магнетический взгляд, подобно солнечному лучу упав на мадмуазель Мишоно, как бы потоком излученной воли сбил ее с ног. Старая дева рухнула на стул. Пуаре поторопился стать между нею и Вотреном, сообразив, что ей грозит опасность, - такой свирепостью дышало лицо каторжника, когда он сбросил маску добродушия, скрывавшую его подлинную сущность. Нахлебники остолбенели, еще не понимая, в чем заключалась драма. В это мгновение на улице послышались шаги нескольких человек и звякнули о мостовую ружья, опущенные солдатами к ноге. Пока Коллен непроизвольно искал выхода, посматривая на окна и на стены, четыре человека появились в дверях гостиной. Первым стоял начальник сыскной полиции, за ним три полицейских.
– Именем закона и короля… - произнес один из полицейских, но конец его речи был заглушен рокотом изумления.
Потом настала тишина, и нахлебники расступились, давая дорогу: вошло трое полицейских; каждый из них, опустив руку в карман, держал в ней пистолет со взведенным курком. Два жандарма, войдя следом за представителями полиции, стали у порога, два других показались у двери со стороны лестницы. Шаги солдат и звяканье ружей послышались на мощеной дорожке, шедшей вдоль фасада. О бегстве не могло быть и речи, - и взоры всех невольно приковались к Обмани-смерть. Начальник полиции, подойдя к Вотрену, ударил его по голове так сильно, что парик слетел, и голова Коллена явилась во всем своем отталкивающем воде. Кирпично-красные коротко подстриженные волосы придавали его голове, его лицу, прекрасно сочетавшимся с его могучей грудью, жуткий характер какой-то коварной силы, выразительно освещая их как бы отсветом адского пламени. Все поняли Вотрена, его прошлое, настоящее и будущее, его жестокие воззрения, культ своего произвола, его господство над другими благодаря цинизму его мыслей и поступков, благодаря силе организма, приспособленного ко всему. Кровь бросилась в лицо Коллену, глаза его горели, как у дикой кошки. Он подпрыгнул на месте в таком свирепом и мощном порыве, так зарычал, что нахлебники вскрикнули от ужаса. При этом львином движении полицейские воспользовались переполохом и выхватили из карманов пистолеты. Заметив блеск взведенных курков, Коллен понял опасность и в один миг показал, как может быть огромна у человека сила воли. Страшное и величественное зрелище! Лицо его отобразило поразительное явление, сравнимое только с тем, что происходит в паровом котле, когда сжатый пар, способный поднять горы, от одной капли холодной воды мгновенно оседает. Каплей холодной воды, охладившей ярость каторжника, послужила одна мысль, быстрая, как молния. Он усмехнулся и поглядел на свой парик.
– Прошли те времена, когда ты бывал вежлив, - сказал он начальнику тайной полиции. И, кивком головы подозвав жандармов, вытянул вперед руки.
– Милостивые государи, господа жандармы, наденьте мне наручники. Беру в свидетели присутствующих, что я не оказал сопротивления.
Быстрота, с какой огонь и лава вырвались из этого человеческого вулкана и снова ушли внутрь, изумила всех, и шопот восхищения пронесся по столовой.
– Карта бита, господин громила, - продолжал Коллен, глядя на знаменитого начальника сыскной полиции.
– Ну, раздеться!
– презрительно прикрикнул на него человек из переулка Сент-Анн.
– Зачем?
– возразил Коллен.
– Здесь дамы. Я не запираюсь и сдаюсь.
Он сделал паузу и оглядел собравшихся, как делают ораторы, намереваясь сообщить поразительные вещи.
– Пишите, папаша Ляшапель, - обратился он к седому старичку, который пристроился на конце стола и вытащил из портфеля протокол ареста.
– Признаю: я - Жак Коллен, по прозвищу Обмани-смерть, присужденный к двадцати годам заключения в оковах, и только что я доказал, что это прозвище ношу недаром.
– Затем, обращаясь к нахлебникам, пояснил: - Пошевели я лишь пальцем, и вот эти три шпика выпустили бы из меня клюквенный сок на домушный проспект маменьки Воке. Чудаки! Туда же, берутся подстраивать ловушки!
Услыхав такие страсти, г-жа Воке почувствовала себя дурно.
– Господи! От этого можно заболеть! Я же с ним была вчера в театре Гетэ, - пожаловалась она Сильвии.
– Немножко философии, мамаша, - продолжал Коллен.
– Что за беда, если вчера в Гетэ вы были в моей ложе?
– воскликнул он.
– Разве вы лучше нас? То, что заклеймило нам плечо, не так позорно, как то, что заклеймило душу вам, дряблым членам пораженного гангреной общества; лучший из вас не устоял против меня.
Коллен перевел глаза на Растиньяка, ласково улыбнувшись ему, что странно противоречило суровому выражению его лица.
– Наш уговор, мой ангел, остается в силе, - разумеется, в случае согласия! Чьего? Понятно.
– И он пропел:
Мила моя Фаншета
Сердечной простотой…
– Не беспокойтесь, - продолжал он, - что мне причитается, я сумею получить. Меня слишком боятся и не обчистят!
Каторга с ее нравами и языком, с ее резкими переходами от шутовского к ужасному, ее страшное величие, ее бесцеремонность, ее низость - все проявилось в этих словах и в этом человеке, представлявшем теперь собою уже не личность, а тип, образец выродившейся породы, некоего дикого и умного, хищного и ловкого племени. В одно мгновенье Коллен стал воплощением какой-то адской поэзии, где живописно выразились все человеческие чувства, кроме одного: раскаяния. Взор его был взором падшего ангела, неукротимого в своей борьбе. Растиньяк опустил глаза, принимая его позорящую дружбу как искупление своих дурных помыслов.