Шрифт:
– Ты хоть шашку-то, сотник, дай. А то я как босяк, по твоей милости, выгляжу. Как же я перед Государем появлюсь? Не по уставу, да и позор какой.
Каледин расстегнул ремешок портупеи и передал шашку генералу Люциферову:
– Прошу Вас, Ваше Превосходительство. Поторопились, не захватили Вашу, простите.
Сердито сопя, Люциферов отпустил ремень портупеи до последнего, так как на его массивное тело она была мала.
И уже добрея как-то даже душой, неожиданно для себя принял от лешего, как он про себя его назвал – Денисова, сухарь и аппетитно захрустел им в седле уже третьего коня, которого под ним меняли, так как казачьи кони быстро уставали под таким гигантом.
Денисов пришёл в полный восторг. Он, в каком-то порыве, решился предложить сухарь Его Превосходительству, а теперь им откровенно любовался:
«Вот генерал, так генерал. Наш – обходимый человек, но какой-то неказистый, маленький, а этого – хоть на площади, заместо памятника, выставляй.
Ишь, как сухарь ему по нраву. Словно на завалинке хрустит.
Сурьёзный человек. На такого посмотришь – и дух замирает.
Может, он и без трубочки мается? В доме-то дух табачный чувствовался.
А если предложить? Не побрезгует?»
И даже Каледин, у которого голова была занята другим, и тот тихо посмеивался, наблюдая за услужливостью Денисова, которому, явно, Люциферов был по нраву.
Да и тот, неожиданно, проявил интерес к проныре-вахмистру, и не сдержался, даже подмигнул ему, на что Денисов прямо расплылся в счастливой и умиротворённой улыбке:
«У, рожа, а вишь – молодец какой. Мои бы не посмели. А этот, словно медный таз светится, и без угодливости, красиво как-то – сухарь мне этот прямо в руку вложил. Давно не испытывал такого удовольствия.
Покурить бы ещё, а там – будь, что будет. Не сказнит Государь, а уж своим я пропишу. Канальи, проспать командира корпуса».
И Денисов, словно почуяв его желание, тут же сбоку, почти на ухо, предложил:
– Ваше Превосходительство! Знатнейший табачок. На всём Дону такого не сыщете. Дед мой, на девятом десятке лет, делает. Никто такого не может спроворить. Какой-то заговор он знает. От такого табачку и дышится легче. Звиняйте лишь за то, что трубка моя, но я её утиркой вытер. Так что – не сумлевайтесь, Ваше Превосходительство. Покурите, оно и полегчает. Прошу Вас.
И он протянул Люциферову уже прикуренную трубку. Красивую, старинную, а главное – сработанную древним мастером в виде чёрта, так было удобно его за уши, с рожками, в руке держать.
– Ты, это, – пророкотал Люциферов, – специально, мерзавец, – но без злости, примирительно-любовно даже.
Затянулся душистым дымом, всё разглядывая диковинную трубку, и продолжил:
– Специально мне этого Люцифера дал?
Денисов, не понимая, о чём Его Превосходительство говорит, сделал умильно-виноватую рожу и зачастил:
– Так мы, со всем старанием, Ваше Превосходительство. Табачок, табачок вдыхайте. От него и легче станет.
Он так и не мог взять в толк, отчего это генерал так заинтересованно разглядывал этого чёрта, в контурах его трубки, к которому Денисов так привык и считал чуть ли не за родную душу, даже беседовал с ним всегда в трудных и дальних походах, когда и курить-то было нельзя, а просто держал в зубах мундштук, чувствуя прогорклый запах табаку, и на душе его становилось покойнее и легче.
Каледин же – еле сдерживал смех. Он-то знал, что фамилия командира корпуса была Люциферов, и сейчас, глядя, как тот умильно разглядывал хитрого чёрта в виде трубки Денисова – еле мог сохранять на своём лице маску серьёзности и безмятежности:
«Ну, Денисов, ну, кудесник, как же ему это объяснить?»
Люциферов же с наслаждением затягивался душистым табаком и приходил при этом совсем уж в благодушное сосотояние.
– Казак, – обратился он к Денисову, – как хочешь, а трубку тебе эту теперь не верну. Проси за неё – что хочешь. А мне она уж больно по нраву пришлась.
– Ваше Превосходительство! Никак это не можно. Она у меня ещё дедова, с Туреччины привёз. Что хотите – коня отдам, а трубку – не могу.
– Казак, никого в жизни ни о чём не просил, а тебя вот, рожа бандитская, – уже с любовью обратился он к Денисову, – прошу. Всё же – уступи трубку. Я тебе за неё десяток верну. Да ещё и седло в придачу.
– Мне оно, – и он критически взглянул на свой огромный живот, – уже без надобности. Знатное седло, французское.
– А трубку – прошу тебя, уступи. Почувствовал я, словно всю жизнь я к ней шёл. Уступи, казак.