Шрифт:
Щап кивнул, и товарищи его подошли.
— Садись! — сказал Кирилл.
— Ты тут будто у себя в избе.
— Вроде, как ты на моем коне.
— Остер язык!
— С твоей бороды списан.
— А хлебово-то с добром сварил?
— Зелья подложил, чтоб твои пироги без помехи съесть.
— Ну, испробуем!
Они молча и мирно ели. И мирно Кирилл спал между ними.
— Запомни дорогу! — сказал ему на заре старик.
Щап пошел с Кириллом до коня:
— Спасибо те, Кирша.
— Ты про что?
— И про коня и про старика.
— Про коня за что?
— Что выпустил меня. А то за что ж?
— А про старика?
— Да что его спас.
— А он те как сказал?
— Как было, так и сказал. Изломали, мол, его, трое рязанцев; про нас пытали. А ты согнал, а его отходил.
— Правильно дед сказал. Прощай, Щап.
Кирилл, уже с коня, спросил:
— Пироги-то жирны ль выпек?
— Одна беда. Едоков набралось много.
— А ты мне тем грозил! А рязанцев не жди. Сиди тут вспокой.
— По тебе видать: кого толкнешь, далеко откатится. Слышь-ка!
— Ну-ка?
— Может, на них есть что? Я б сходил снять.
— Ничего нету.
Щап покорился:
— Твоего мне не надо.
— Не надо и мне твоего. Будь здоров.
— Вертайся, коли надо будет.
— Вернусь.
Днем выбраться из лесных троп оказалось трудней, чем ночью забрести сюда. Пришлось слезть с коня. Но к полдню выбрался и, разбирая путь по вершинам деревьев, вышел на Рязанскую просеку.
Девятнадцатая глава
МАМАЙ
Степи тянулись далеко вокруг.
По холмам брели стада, и по степям растекался, как пыль, ласковый напев пастушьих дудок.
Осень дула с севера прохладой и порой гнала понизу серые облака.
В степи шли караваны — на юг к Каспию, на юго-восток к Бухаре, на восток в Китай, на юго-запад к генуэзцам в Кафу.
Верблюды смотрели на мир с высоты запрокинутых голов, надменно и равнодушно. Набитые осенним жиром горбы стояли высоко. А ветер раздувал бурые гривы, шерсть покрылась соломой и пылью. Зеленая слюна тянулась из пустых ртов.
День вечерел. Был тот час, когда каждая тень отчетлива и густа, когда земля становится выпуклой, яркой, золотистой.
Степи тянулись далеко вокруг Сарая. Но сам город мирно покоился в тени садов.
Мирно текли ручьи под деревьями, и в зелени сверкали алые платья татарок.
Мамай эти дни проводил в пригородном саду.
Окрест слышно было, как вспыхивали песни, как глухой стук бубна отбивал ритм напева. Спелые плоды, дар оседлой жизни, радовали кочевников, сменивших плеть на заступ.
В тени ветвей, у водоема, обложенного голубым камнем, на ломаных узорах ковра лежала шахматная доска, и генуэзец Бернаба обдумывал: выгодно ли воспользоваться правом короля на конный ход?
Единожды в игре, если король не уходил за башню, если король оказывался перед открытым полем, у него было право вскочить на коня, совершить налет на врага. Но, раз проявив робость, зайдя под защиту башен, король лишался права на этот внезапный ход. Это правило вместе с шахматами завезли в Сарай из Ирана.
Бернаба раздумывал:
«Не лучше ли скрыться в башне, нежели рисковать, хотя и сбив вражеского слона?»
Белое узкое лицо, втиснутое в черный мех бороды, слегка вытянулось, дергался глаз — дурная привычка. Палец медленно полз к доске.
Но Мамай сквозь узкую щель глаз смотрел твердо. На круглом маленьком носу шевелились большие ноздри. Жидкая светлая борода вздрагивала; следя за генуэзцем, он улыбался одной стороной рта.
Разрисованная иранским мастером, просторная доска звякнула подвешенными изнутри колокольчиками: это король Бернабы скрылся в башню.
Мамай свободно вздохнул и тотчас пригрозил королю конницей.
Выточенные китайским резчиком, костяные воины снова замерли: Бернаба тщательно обдумывал каждый ход. Мамай отвечал сразу.
Туфля, расшитая золотом, сползла с поджатой ноги, и обнажилась пятка, окрашенная киноварью. Мамай, затаившись, снова ждал генуэзца.
Халат из плотного самаркандского шелка туго обтягивал мальчишеское тельце Мамая. Голова была тщательно выбрита, но борода огорчала — светла, редка. А в иранских рисунках так округлы и густы бороды ханов, так круглы глаза, так узки ладони. У Мамая же ладони, натертые, как и пятки, алой хной, круглы, а не узки, как хотелось бы ему. И Мамай все еще не хан, как хотелось бы Мамаю.