Шрифт:
– Коля, забери у него пистолет. А ты, летун, терпи – разведчиком будешь.
– Тоже мне разведчик: белые опознавательные полосы на фюзеляже за кресты принял, – превозмогая боль, возразил я.
– Может быть. Мы не подходили близко к твоему самолету, – ответил он и, сняв сапог, из которого полилась кровь, отбросил его в овраг.
Вслед за ним со словами: «Они, наверное, не скоро потребуются» – швырнул и второй сапог.
Ножницы в руках медсестры безжалостно быстро раскромсали мои брюки, комбинезон. Когда она начала бинтовать ноги, пятерка разведчиков заторопилась:
– Ну, нам пора в путь-дорогу на Белгород. Доставь его, сестренка, куда следует. А ты, пилот, быстрей поправляйся, еще повоюешь.
– Ни пуха, ни пера вам. Возвращайтесь, – сказал я на прощание. Сестра, закончив перевязку, распорядилась отправить меня в санбат, а сама, склоняясь под свистящими пулями, пошла дальше – на помощь другим.
Я перевалился на самодельные носилки, и вот тут-то мне и стало по-настоящему плохо: в теле озноб, лицо горит, в ногах боль… Интерес к окружающему сменился безразличием. Автоматная трескотня, свист пуль, завывание пролетающих мин и снарядов, грохот разрывов – ничто не волновало меня. Минут через десять в воздухе послышалось характерное завывание моторов: на горизонте появилась большая группа бомбардировщиков противника.
Мои санитары-туркмены, видно, хорошо понимали, что такое авиация, и, оставив меня в овражке, побыстрее укрылись в траншее. Девятка «хейнкелей» при подходе к переднему краю обрушила свой груз на наши войска. Одновременный взрыв сотен бомб потряс воздух. Земля содрогнулась, меня обсыпало мелкими комьями выброшенного грунта, и все стихло. Санитары выбрались из траншеи, но еще не скоро вынесли меня из пекла боя.
В санбате я оказался около одной из палаток, откуда вскоре вышла девушка в белом халате. Туркмены, как могли, объяснили ей, что это, мол, вроде летчик. Медсестра подошла ко мне, взглянула на забинтованные ноги, поняв, что я не из тяжелораненых, после нескольких ласковых слов попросила:
– Потерпи немного, сейчас посмотрит доктор.
Пока я ожидал своей очереди, из палатки несколько раз выносили в окровавленной простыне останки ампутированных конечностей – зрелище неприятное. Мысли от этого возникали тревожные: я невольно посматривал на свои ноги, успокаивая себя тем, что у меня-то обойдется без ампутации.
Часа через полтора, а то и больше, когда на операционном столе осмотрели мои ранения, хирург, нахмурившись, произнес:
– Придется расставаться с левой стопой. Как, пилот?
– Э-э нет, доктор, так не годится. Какой же пилот без ноги, – возразил я.
Но доктор продолжал очень серьезно:
– Думать нужно не о полете, а о жизни. Газовая гангрена гуляет. Видишь, чем бинтуем, – лоскутами из простыней. Раненых – как никогда. Бинтов не хватает. Сейчас пожалеем стопу, а позже, может, и по колено придется, и то не будет спасением.
– Все равно, доктор. У меня выбора нет – только полеты или ничего. Ноги оставьте, – попросил я. – Замотайте их чем угодно и отправьте меня в полк.
Хирург еще раз посмотрел левую ногу:
– Рискнем. Сделаем что в наших силах и с очередным рейсом отправим вас в эвакогоспиталь.
Перед рассветом всех нас, раненых, погрузили в полуторку. В госпиталь, располагавшийся в Короче, мы прибыли к вечеру. Сгрузили нас осторожно и быстро во дворе с земляным полом, покрытым толстым и мягким, как поролон, слоем высохшего и растоптанного конского помета. Хотя и отправили в тыл эшелон с ранеными, но двор уже был полон нашим братом – вновь прибывшими.
…Проходили уже четвертые сутки моего пребывания на этом «поролоне», присыпанном соломой. Нянечек госпитальных не хватало. И, бывало, поставят в центре двора ведра с кашей, положат около них вещмешок с хлебом, и мы действуем по системе самообслуживания. Все, кто может, выползают из-под навесов с кружками, котелками. Я ходить не мог, но на четвереньках с обмотанными тряпьем коленками передвигался довольно энергично. Так что еще и помогал товарищам по несчастью. Вначале разделывал хлеб, затем «разносил» еду.
К концу дня обычно отправляли очередную партию раненых в тыловые госпитали, и нас наконец перевели со двора в палаты здания. Меня поместили в комнате, где на застеленном соломой полу лежали танкист с обгоревшим лицом, раненый артиллерист и летчик из экипажа Пе-2. Пилот этот с обожженным лицом и руками – щека и язык у него были разорваны осколками снаряда – не мог ни говорить, ни есть. Его кормили через тонкую резиновую трубочку из поильника.
Настроение у меня прескверное – попытка в первый же день пребывания в госпитале связаться со своим полком не удалась. Вглядываясь в синеву неба, я постоянно корил себя за непростительную промашку в полете: как же не заметил, как мог допустить, чтобы какой-то шальной очередью – без боя! – вывели меня фашисты из строя…