Шрифт:
Слушал Николай Яковлевич Голубь все эти мои досужие рассуждения, слушал: где надо, охотно кивал и даже поддакивал, а в том месте, где я, ну, чуть ли не божился лично договориться о совместных действиях со своими «музейными» соседями по Подмосковью — в Голицыне да в Захарове — решительно поднимал палец, произносил врастяжечку «во-о-от!», и это было очень похоже на приказание генерала Казанцева: «Делай!»
Но ведь не только у крупных государственных чиновников на Кавказе — хлопот полон рот.
«Полон клюв» и у Голубя.
Как живется нынче в Москве старой-то, заслуженной кубанской «школе»? И бывшему председателю Госплана СССР умнице и мудрецу Байбакову, и мужественному генералу Варенникову, бывшему армавирцу, и бывшему кореновцу Разумовскому, какими только политическими ветрами не переломанному…
А тут ведь на очереди после одинокого волка из отрадненского Предгорья с тоскливым его воем, доносящимся уже из-под Звенигорода, — и ласковые лисаньки из степных кубанских станиц, и драчливый камышовый кот из Приазовских лиманов… кого слушать-то? Кому больше верить?
И остаётся многоопытному Николаю Яковлевичу, которого тоже не щадили жестокие бури теперь уже прошлого века довольствоваться ненавязчивым сбором информации, какую охотно несут ему земляки помоложе, да неторопливым размышлением над ней. А что прикажете?..
Все это, уже не раз передуманное, торопливо проносилось в сознании, когда сидел перед компьютером, набирая печальный список дорогих мне имен, следующий сразу за синодиком ближайшего окружения Пушкина… Сколько уже ушло, сколько!.. И только теперь стал вдруг осознавать, что в размышлении о них, как бы в безмолвной беседе с ними, провожу теперь времени куда больше, чем в общении с теми, кто жив, что с ушедшими мне куда интересней, вот ведь какое дело!..
Вспомнил задушевного друга Сашу Плитченко, тоже одного из подшефных Александра Ивановича Смердова, младшего его новосибирского соратника, на чьи письма, все больше в стихах, так часто и тут и там натыкаюсь в своих архивах… никак не удосужусь собрать воедино: как мы богаты и, выходит, как небрежительны!.. Вспомнил общего с Сашей товарища — Геннадия Заволокина, обнявшего меня после речи о нём на концерте в Новокузнецке в последний его приезд: Геннадий-то Дмитрич — не поэт!?
Но тут же пришло: что это, братец мой, все больше — о кубанцах да новосибирцах? А где же твоя творческая-то родина — соседний с Новосибирском Кузбасс? И пошло одно за другим: страдалец Саня Волошин, незабвенный Никитич наш, три дня после получения Сталинской премии за «Землю Кузнецкую» добиравшийся от столичной гостиницы «Москва» до Казанского вокзала. В каждом мало мальски приметном кабаке по дороге щедро поил и кормил простой московский люд — мы ли не сибиряки?!.. Но настучали на Александра Никитича: на фронте при вступлении в партию скрыл, такой-сякой, что он не кто-нибудь — «поповский сынок». И запил Александр Никитич вглухую: уже в одиночестве.
А Женька-Буравель? Поэт Буравлев Евгений Сергеевич, бывший штрафник и сиделец после войны, неизвестно чем больше в Кузбассе прославившийся: что создал и возглавил писательскую организацию или что на таёжной тропе завалил ножом вышедшего навстречу матерого медведя?.. А мирный, всегда ласково-печальный Виталий Михайлович Рехлов, вечно сидевший у раскрытого на шумную кемеровскую улицу окна инвалид с безжизненными ногами: первый написал достойную книжку об открывателе кузнецких богатств Михайле Волкове… А Геннадий Модестович Молостнов, гусар и ерник — ещё в шестидесятом написал мне на своей книге: «Гаря! Уважаю в тебе непокорность.» Ну, как ему теперь должное не воздать, полковнику внешней разведки, всю войну проведшему в Штатах, аналитику и, выходит, — провидцу… Правда, в тот раз полковник тут же и «скиксовал», не удержавшись следом добавить: «Пиши, как я пишу.» Грехи наши!.. Ну, как же на это можно надеяться — при вычисленном ещё тогда непокорстве?!
По старшинству лет пошли потом родные братья Банниковы: живший в Кемерово младший, почти бессменный директор книжного издательства, в добрые дни — отец родной и кормилец, в худые — «хромой бес» Виталий, и столичный житель Николай Васильевич Банников, блестящий переводчик, выпустивший знаменитые, знаковые по тому времени книги Ирвинга Стоуна: «Моряк в седле» — о Джеке Лондоне и «Жажда жизни» — о Ван Гоге.
И радостно и печально было думать, что высокоинтеллектуальное его творчество подпитывалось в том числе и нашей сибирской черемшою — «колбой», в просторечии старых кузнечан — «килобздой», которую я сумками привозил ему в Москву от братика Вити…
А прекрасный кемеровский поэт Игорь Киселев, стихи которого сделали бы честь любому столичному витии?.. А Толя Соболев, с которым нас в один день приняли в Союз писателей ещё в 64-ом?.. Я-то по сравнению с ним был щенок: раб Божий Анатолий успел захватить войну, был водолазом, и написал потом сдержанные и правдивые книги: «Безумству храбрых», «Награде не подлежит…» Недаром он дружил потом и с Виктором Петровичем Астафьевым, и с Василем Быковым… А Гена Емельянов, наш вроде бы беспутный, как многие считают, Геннаша, общий учитель наш, который и меня жучил в многотиражке на Запсибе, и переписал за Толю первые его военные «опыты»… Как хорошо-то, подумал теперь, что уже в конце жизни мы с Анатолием Ябровым, великолепным, по большому счету, который у нас никто, в общем-то не ведет, прозаиком и с поэтессой Любой Никоновой, которая тоже даст форы не только сибирякам, чуть ли не затащили Геннадия Арсентьевича в нашу Спасо-Преображенскую церковь в Старо-Кузнецке и чуть не силком окрестили… Скольким он, и правда что, совершенно бескорыстно и самоотверженно помогал!.. Зачтется?
Снова обратил тот самый «мысленный взор» на родную Кубань и записал в поминальник двух смертельных врагов бывших: Владимира Алексеевича Монастырева, твердого мужичка, служившего во время войны в «дивизионке» у казачков-пластунов… Боксера с бульдожьей челюстью: «Говоришь, Поженян?.. А ты спроси у Василь Михалыча Сухаревича, как я у него на диване Григора твоего чуть ли не одною рукой укладывал — ты спроси!»
…и Толю Знаменского, Анатолия Дмитриевича: во время войны отбывал десятку свою в «Ухтпечлаге», работал, ещё ни о чем не ведая, в бригаде у сына командарма Миронова, о котором он напишет потом снабженный множеством ссылок на документы — так боялся, не пропустит цензура! — кровоточащий роман «Красные дни»… Толя, Толя!.. Может, оттуда у тебя, из лагерей, излишняя почтительность и перед фронтовиком-окопником Астафьевым, нет-нет, да баловавшим тебя коротким письмишком, и перед артиллерийским офицером Бондаревым…