Шрифт:
Мы поблагодарили Отца за все и сели обедать. С нами были Маруся, Нюся и пришел Толик Зенков, которого я узнал и назвал «Толя». Через полчаса пришла баба Дора, пробыла недолго ушла.
Вдруг пришли два дяди, большие, в шинелях, и стали хозяйничать в доме. Мама меня отдала дедушке. Я немного побыл у него и стал плакать и звать маму. Мама взяла меня на руки, укачала и я уснул. Мама спросила дядю, можно ли меня положить на кровать. Они разрешили, я спал недолго, проснулся. Дяди все еще ходят по комнате и вытаскивают из сундуков все. Книги кладут на стол, все смотрят и что им нравится, берут себе. Мама сказала мне, что у этих дядей спрятан мой папа, я посмотрел на них и отвернулся. Ушел играть с Гогой. Потом дяди забрали книги и письма (они чуть не унесли мой дневник), уехали, а мама стала убирать в комнате. Убирала она два дня. Я ничего не понял и весело играл с Гогой.
24 апреля. Воскресенье. Сегодня большой праздник, мама утром надела на меня все чистое и дала мне и Гоге яички: голубое и красное. Голубое я расколол и съел, а красное было деревянное, открывалось, и в нем лежало еще желтое, и им стало хорошо играть. На улице дождь, и мама утром ушла, понесла папе вещи. Днем мы с мамой ходили к Доре, вечером играли, только мама невеселая. Она говорит, что когда папа был дома, то в этот праздник у нас было очень хорошо, а сейчас ей скучно, больно, что нет папы, и даже она не смогла передать ему булки — не разрешили. Я очень люблю папу и все смотрю на карточку — скорее бы он приехал!
20 мая. Мама очень расстроена из-за папы, она была у дяди, где папа, и узнала много плохого. Она целует меня и обнимает и смотрит на меня, а я ей говорю: «Белый, чистый!» Я думаю, что она смотрит, чистый ли я.
26 мая. Вчера вечером сильно капризничал, режутся зубы, болит рот. Плохо кушал. Папы еще нет, мама ждет и говорит мне, чтобы я любил и не забывал папу. Я его помню и очень люблю, кушаю вместе с ним. Карточку рядом ставлю и кушаю и ему даю ложечку каши и супа.
… Она облокотилась обеими руками на стол, подперла ладонями голову и думала, думала:
«Боже мой! Вернулась с фронта, всю войну прошла, отдавала все. Он тоже вернулся с фронта. Наконец после многих мытарств и после всяких приключений началась нормальная жизнь. Он все отдавал учебе и научной работе, я работаю не покладая рук. Бог дал нам малютку, и вот — все разбито, изорвано, покалечено… за что? То, что он был искренне верующий и преданный Христу, стремился поступать по Его учению, проповедовал Евангелие и звал людей ко Христу — разве это преступление? Разве за это я должна остаться без мужа, а этот малютка — расти без отца?
Почему так поступают с теми, кто от души следует за Христом? Ведь в нем не было ничего такого, что бы настраивало его против власти. Но неужели, неужели правда не восторжествует? И эти
злые, потоптав всякие ленинские положения о веротерпимости, будут чернить его и осудят.
Неужели такая дикая несправедливость возможна в нашей прекрасной стране? Неужели нет людей, которые могли бы остановить этот произвол и восстановить справедливость?»
Ока видела, что все следствие было сплошь ложное. Ни с того ни с сего стали обвинять и ее, что она якобы желала гибели и мщения современной власти, и все это — на основании текстов псалмов, которые она, не выбирая по смыслу, ставила мужу для назидания в Слове Божьем. Старались доказать, что и она сама настроена антисоветски, контрреволюционно. И вдобавок — это нелепое, возведенное на мужа обвинение, что он якобы «жил со многими молодыми сестрами». Кругом только ложь и подлость. Где же правосудие? Где же? О, Боже!..
А машина следствия с пристрастными допросами продолжала работать день и ночь. Вызывали и допрашивали тех, которые знали Леву. Наконец стариков приглашать перестали, а увидели, что нужно создать обвинение в подпольной молодежной баптистской антисоветской организации. Поэтому и стали привлекать к допросам и показаниям только молодежь. И в качестве свидетелей отбирали тоже молодежь, как будто бы Лева не вел никакой духовной работы для спасения грешников среди пожилых людей. Это, конечно, он делал, но совращения в веру пожилых решили не ставить ему в вину.
Тартаковский говорил ему:
– Вы не думайте, что нам легко набрать против вас свидетелей. Упорно не хотят говорить, что именно вы совратили их в веру. Не от вас и не через вас покаялись. Комсомольцы вначале говорят, что вы никогда не уговаривали их выходить из комсомола, но… мы умеем вести следствие, умеем! — грозно протянул он. — И они раскалываются и признают, что вы убеждали их выходить из комсомола. В своих показаниях, раскаиваясь, они подписывали, как они страдали душой, оставляя родной комсомол.
– Это ложь, ложь! — твердо говорил Лева.
– Хорошо, мы вам устроим очную ставку.
Однажды Леву вызвали днем. За столом сидел Тартаковский. Он сказал, что сейчас будет очная ставка с одной из сестер, которая вышла из комсомола якобы под влиянием наставлений Левы. В комнату ввели девушку из Чапаевска — Тамару. По ее испуганному виду, дрожащим бегающим глазам Лев понял, какую большую психологическую подготовку пришлось провести «органам» для того, чтобы заставить ее говорить ложь.