Вход/Регистрация
Помощник. Якоб фон Гунтен. Миниатюры
вернуться

Вальзер Роберт Отто

Шрифт:

«Ты молод, — говорит мне господин директор, — ты полон жизненных планов. Постой-ка, что я тебе хотел сказать? Совсем забыл. Знаешь, Якоб, я должен тебе сказать очень много, а при этом часто бывает, что не успеешь оглянуться, как забудешь самое главное. У тебя-то хорошая, свежая память, в то время как моя никуда не годится. Голова моя умирает, Якоб. Прости, что я так разнюнился и расхристался перед тобой. Смешно. Я прошу у тебя прощения, я, который мог бы тебя поколотить, если б нашел это нужным. Как жестко смотрят на меня твои юные глаза. А ведь я мог бы так шмякнуть тебя об стену, что из тебя бы и дух вон. Не могу понять, как так вышло, что на тебя моя власть больше не распространяется. Наверное, тайком ты смеешься надо мной. Однако: будь начеку. Ты должен знать, что со мной бывают приступы буйства и тогда я не отдаю себе отчета в своих действиях. О нет, мой маленький сорванец, не бойся. Я ничего, ничего не сделаю тебе, но что я хотел тебе сказать, ты не знаешь? Скажи, а ты и в самом деле совсем не боишься? Ты молод и полон надежд, и скоро займешь подобающее тебе место. Не так ли? Так, конечно, так. Вот это-то меня и печалит, потому что, знаешь, иногда мне кажется, будто ты брат мой или какой-нибудь еще близкий родственник, настолько знакомо и близко мне все в тебе — и то, как ты двигаешься, и как говоришь, и все, все. Я смещенный король. Ты улыбаешься? Это прелестно — я говорю о короле, утратившем трон, а ты улыбаешься, как лукавый мальчишка. Ты умен, Якоб. С тобой можно о многом говорить. До коликов восхитительно вести себя с тобой так, будто я мягче и слабее, чем на самом деле. Да, ты словно взываешь к небрежности, легкости, панибратству. В тебе чувствуется, поверь, благородство, и того, кто беседует с тобой, так и тянет, как теперь вот меня, изъясняться изысканно, витиевато, любезно. Даже меня, твоего господина, который мог бы раздавить тебя, как червя. Дай мне руку. Вот так. Позволь сказать тебе, что ты сумел внушить уважение к себе. Я, должен тебе признаться, очень, очень уважаю тебя. А теперь я хотел сообщить тебе свою просьбу: хочешь ли ты быть моим другом, моим доверенным лицом? Прошу тебя об этом. Но я дам тебе время обдумать мои слова. Пока же ступай. Можешь идти, я хочу остаться один». Так говорил со мной господин директор, человек, который, как он сам сказал, мог бы раздавить меня, как червя. Я не стал больше кланяться ему, чтобы не обидеть его. О каком это смещенном короле вел он речь? Не стану я обдумывать все это, как он велел, а просто уеду, чтобы остаться таким, как я есть. Во всяком случае, нужна осторожность. Говорит, что может быть буйным? Да уж, надо признаться, приятного в этом мало. Быть шмякнутым о стену — благодарю покорно, для этого я себе слишком дорог. Рассказать ли обо всем фройляйн? Нет, ни за что! У меня достанет мужества, чтобы молчать о странном, и достанет разума самому справиться с сомнительным. Господин Беньямента, вероятно, не в своем уме. Как бы там ни было, он походит на льва, а я — на мышь. Веселенькая жизнь ждет меня теперь в пансионе. Только бы никому не проговориться. Промолчать — значит победить, так часто бывает. Но все это глупости. И баста.

Какие фантазии иногда приходят мне в голову! Доходит чуть ли не до абсурда. Вдруг — ничего не могу поделать с собой — превращаюсь в военачальника каких-нибудь былых времен, года эдак около тысяча четырехсотого или, нет, позже, в эпоху миланских походов. Я пирую в кругу своих офицеров. Только что выиграна битва, после которой слава о победителях на другой день распространится по всей Европе. Мы веселы и пьяны. Пируем мы не в какой-нибудь зале, а в чистом поле. Солнце уже закатывалось за горизонт, когда взору моему, зажегшему и потушившему битву, предстал приведенный ко мне жалкий и несчастный перебежчик из нашего лагеря. Дрожа всем телом, он смотрел себе под ноги, не отваживаясь поднять глаза на полководца. Я бегло взглянул на него, потом так же бегло — на тех, кто привел его, и нагнулся к своему до краев наполненному бокалу с вином. Все это означало: «Ступайте. И повесьте его». Люди тотчас схватили нечестивца, как вдруг он отчаянно завопил — так, будто его рвали на части доброй тысячей ужасных пыточных крючьев. В боях и сражениях, заполнивших мою жизнь, я наслышался всякого, и всякого, самого ужасного и невыносимого повидали мои глаза, но такого я не мог выдержать. Снова повернувшись к обреченному смерти, я кивнул солдатам: «Отпустите его», — сказал я, поднося бокал к губам, чтобы поскорее покончить с эпизодом. Но тут случилось нечто столь же потрясающее, сколь и отвратительное. Человек, которому я даровал жизнь, его ничтожную жизнь предателя и преступника, бросился как безумный к моим ногам и стал целовать прах сапогов моих. Я оттолкнул его. Меня мутило от отвращения и ужаса. Власть, которую я имел, благодаря которой я мог свободно распоряжаться людьми, как буря листьями, тяготила меня, и я приказал ему удалиться. Он почти обезумел от животной радости, исторгавшейся через рот и глаза, он отполз, бормоча благодарности. Всю ночь после этого мы самым разудалым образом кутили, а под утро, когда мы еще сидели за столом, мне пришлось принимать посланника папы, и я проделал это столь церемонно, что невольно сам улыбнулся. Я был герой, властелин дня. От моего настроения, от благополучия моего духа зависело состояние половины Европы. Но я ломал дурака перед дипломатами, разыгрывал добрячка перед ними, так мне хотелось, и вообще я несколько утомился, меня тянуло домой. Я охотно расстался с привилегиями, дарованными войной. Разумеется, я был удостоен титула графа, потом женился, и в конце концов опустился настолько низко, что не стыжусь быть маленьким, ничтожным воспитанником пансиона Беньяменты и иметь таких товарищей, как Краус, Шахт, Ганс и Жилинский. Нужно вышвырнуть меня голым в стужу на улицу, и тогда я, быть может, воображу, что я всемогущий господь бог. Но пора уже отложить перо в сторону.

Для людей маленьких и ничтожных, каковыми являемся мы, воспитанники, не существует ничего смешного. Лишенный достоинства ко всему относится серьезно, зато и легко, почти легкомысленно. Наши уроки танцев, манер и гимнастики представляются мне такими же важными, значительным и, стоящими, как сама жизнь, и поэтому классная комната превращается на моих глазах то в светскую гостиную, то в многолюдную улицу, то в старинный замок с длинными переходами, то в канцелярию чиновника, то в кабинет ученого, то в будуар — в зависимости от обстоятельств. Нас учат входить, здороваться, кланяться, говорить, выполнять заданные поручения, устраивать дела, оформлять заказы. Потом вдруг мы оказываемся за обеденным столом в столичном доме, и нас обслуживают слуги. Шахт, а то и Краус, изображает какую-нибудь даму высшего света, и мне нужно развлекать ее. Все мы тогда кавалеры, не исключая длинного Петера, который и так всегда себя чувствует кавалером. Потом мы танцуем. Скачем кругом под насмешливыми взглядами учительницы. Потом вдруг устремляемся на помощь человеку, попавшему под автомобиль на улице. Раздаем мелочь воображаемым нищим, пишем письма, грозно рычим на денщиков, посещаем собрания, ищем общества, где говорят по-французски, упражняемся в обращении со шляпой, беседуем об охоте, финансах, искусстве, целуем ручки благорасположенным к нам дамам, милостиво протянутые нам изящные пальчики, праздно шатаемся, пьем кофе, едим бутерброды с ветчиной, спим в воображаемых постелях, встаем потом рано утром и говорим: «Доброе утро, господин судья», деремся, потому что и это часто случается в жизни, то есть делаем все то, что случается в жизни. Если мы устаем от этих дурачеств, то фройляйн стучит указкой по крышке стола и кричит: «Аlions, вперед, мальчики. За работу!» И мы снова работаем. Кружимся по комнате, как осиный рой. То есть трудно даже определить, на кого мы похожи. А когда мы снова проявляем признаки усталости, учительница кричит: «Как? Вам так быстро опостылела жизнь в обществе? Продолжайте-ка. Покажите, на что вы способны в жизни. Она нетрудна, но требует сил и давит тех, у кого их не обнаруживается». И мы бодро начинаем все сызнова. Путешествуем с господами, которые прожигают жизнь. Сидим в библиотеках и просвещаемся. Вот мы солдаты, настоящие рекруты, должны ложиться на землю и стрелять. Мы заходим в лавку за покупками, в баню помыться, в церковь помолиться: «Не введи нас во искушение, господи». А уже в следующий миг мы грешим самым отчаянным образом. «Все. На сегодня довольно», — говорит в конце концов фройляйн. Жизнь прекращается, а сон, именуемый человеческой жизнью, принимает совсем другое направление. Чаще всего в таких случаях я ухожу гулять на полчасика. В сквере, где я сижу на скамейке, каждый раз попадается мне одна и та же девушка. Похожа на продавщицу. Всегда поворачивает в мою сторону голову и подолгу смотрит на меня. Взгляд самый томный. Думает, верно, что я господин с солидным месячным доходом. У меня вид стоящего человека. Она ошибается, и поэтому я игнорирую ее.

Иногда мы ставим и пьесу, какую-нибудь комедию, переходящую в водевиль, иной раз настолько рисковый, что учительница грозит нам пальцем. Что-нибудь вроде: Мать: «Я не могу отдать вам свою дочь. Вы слишком бедны». Герой: «Бедность — не порок». Мать: «На языке: та-та-та! А за душою ни черта!» Любовница: «Маман, при всем уважении, которое я к вам питаю, прошу вас быть повежливее с человеком, которого я люблю». Мать: «Помолчи! Когда-нибудь еще спасибо скажешь, что я держала тебя в ежовых рукавицах. Скажите, сударь, вы где-нибудь учились?» Герой (он поляк, и его играет Жилинский): «Милостивая государыня, я окончил пансион Беньяменты. Прошу простить мне ту гордость, с которой я произношу это имя». Дочь: «Ах, мама, вы же видите, как он себя ведет, какие отменные у него манеры». Мать (строго): «Помолчи уж о манерах. Аристократические ужимки давно ни гроша не стоят. А вы, сударь, извольте дать мне отчет: чему вы учились в пансионе Багнаменты?» Герой: «Прошу прощения: Беньяменты, а не Багнаменты, как вы изволили выразиться. Чему я учился? По правде говоря, предметов было немного. Но ведь в наше время знания давно уже ничего не стоят. Это вы должны признать». Дочь: «Слышите, мамочка?» Мать: «Что я должна слышать, горе луковое? Этот вздор? Итак, вот что я скажу вам, мой ясновзорый: вы окажете мне непременную честь, если навсегда оставите мою дочь в покое». Герой: «Какие жестокие слова! Что ж, будь по-вашему. Я ухожу». Уходит… и т. д. Содержание наших маленьких драм всегда имеет какое-то отношение к школе и нам, воспитанникам. На долю каждого воспитанника выпадают самые разные судьбы, удачные, неудачные, иной раз весьма причудливые. Жизнь то балует, то отнимает последнее. Мораль всякой пьесы сводится к воплощению и прославлению скромного служения. Счастье в служении — вот идея нашей драматургии. Фройляйн во время наших представлений изображает публику. Она недвижно сидит в ложе, наводя лорнет на сцену, то есть на нас, играющих. Краус — самый плохой актер из всех нас. Подобные вещи не в его натуре. Лучше всех играет длинный Петер. Генрих на сцене тоже бывает очарователен.

У меня есть несколько оскорбительное предчувствие, что кусок хлеба я себе добуду всегда. Я здоров, буду здоров и впредь, и кому-нибудь всегда пригожусь. Ни государству, ни общине своей я не буду в тягость. Думать таким образом, то есть думать, будто всегда найдешь себе кусок хлеба в качестве маленького, ничтожного человека, я бы никогда не смог прежде, в бытность мою отпрыском дома фон Гунтенов, но теперь я стал совсем, совсем другим, самым обыкновенным человеком, и тем, что я стал обыкновенным человеком, я обязан брату и сестре Беньямента, к которым испытываю несказанную, омытую росой безмятежности благодарность. Я горжусь тем, что изменил свое представление о чести. Как случилось, что я увял в столь юные годы? Но разве это увядание? В каком-то смысле да, но, с другой стороны, это сохранение себя. Сгинув где-нибудь, потерявшись в жизни, я стану, быть может, более истинным и истым фон Гунтеном, чем если бы остался дома, прозябал бы там и усыхал, кичась своей родословной. Так уж будь что будет! Я совершил свой выбор. Во мне живет странная энергия познания жизни с самого низа и непреодолимая страсть так подкалывать людей, чтобы они мне открывались. Тут мне вспомнился господин Беньямента. Но буду лучше думать о чем-нибудь другом, то есть о том, о чем я еще способен думать.

Я перезнакомился со многими людьми благодаря любезности Иоганна. Среди них есть и люди искусства, и они очень милы. Что еще можно сказать при столь поверхностном общении. Собственно, все люди, тщащиеся иметь успех в мире, удивительно похожи друг на друга. Лица у них совершенно одинаковые. То есть вроде бы и разные, но в чем-то и одинаковые. Походят все друг на друга и какой-то накатанной и скользящей любезностью, за которой, как мне кажется, эти люди прячут свою неуверенность. Они стараются побыстрее разделаться с людьми и предметами, чтобы обратиться к новому, которое, по их убеждению, также заслуживает внимания. Они никого не презирают, эти добрые люди, и в то же время презирают всех, только не выказывают это презрение из страха совершить оплошность. Их любезность замешана на мировой скорби, предупредительность рождена страхом. Кроме того, каждый из них хотел бы уважать самого себя. Ведь они джентльмены. И никогда не бывают довольны собой. Да и как может быть доволен собой тот, кто помешан на знаках отличия и почтения? И потом, эти люди, поскольку они дети общества, а не природы, постоянно чувствуют дыхание преследователя за спиной. Каждый ощущает поблизости от себя тайного узурпатора и вора, который притаился, чтобы внезапно напасть и отнять все, действуя своим новым, невиданным даром, как отмычкой и финкой. Поэтому новичок в этой среде всегда находится в заведомо выигрышном положении, и горе тем, кто постарше, если новичок этот обладает умом, талантом, энергией. Впрочем, сказанное мной слишком просто. Есть тут и другое. В этих кругах прогрессивной образованности царит заметная и определенная усталость. Не внешняя потертость родовитого дворянства, нет, но настоящая, истинная, все ощущения пронизавшая усталость утратившего здоровье человека. Все они образованны, но уважают ли они друг друга? Они, когда рассуждают трезво, довольны своим положением в мире, но довольны ли они им? Кстати, среди них есть и богатые люди. О них я не говорю, потому что богатство, которым человек обладает, вынуждает мерить его совсем другими мерками, чем прочих людей. Словом, все это вежливые и на свой лад не праздные люди, и я очень, очень благодарен моему брату, что он познакомил меня с ними, показал мне кусочек мира. В этом кругу полюбили называть меня маленьким фон Гунтеном, а Иоганна окрестили фон Гунтеном большим. Все это в шутку, конечно, в этой среде любят шуточки. Я-то их не люблю, но это все ерунда. Я чувствую, сколь безразличен к тому, что принято называть миром, и сколь захватывающим и великим представляется мне тот тихий мир, что находится в моей собственной душе. Как бы там ни было, брат мой приложил усилия к тому, чтобы вывести меня в люди, и мой долг в том, чтобы извлечь из этого максимум пользы. А для меня в том пользы немало. Мне на пользу идет и самая малость. Чтобы до конца постигнуть два-три характера, нужно потратить всю свою жизнь. Все это опять принципы школы Беньяменты, и насколько же они отличаются от тех, которые правят миром. Но пора идти спать.

Я никогда не забываю о том, что я скатившийся вниз и начинающий все сначала отпрыск благородной семьи, который не обладает свойствами, необходимыми для продвижения наверх. Хотя как знать! Может, они у меня и есть. Но я, во всяком случае, не доверяю настроениям тех тщеславных минут, когда мне рисуется будущее счастье, полное блеска. Во мне нет добродетелей выскочки. Я бываю дерзок, но только по настроению. А выскочка дерзок истово и непрерывно при всей своей внешней скромности, то есть именно во внешнюю скромность и незначительность проявлений он упаковывает свою дерзость. Выскочек вокруг немало, и они тупо держатся за то, чего добились. И это в них превосходно. Они бывают и нервными, несдержанными, раздражительными, утомленными «всем этим», но раздражение и разочарование никогда не овладевают душой настоящего выскочки. Выскочки из породы господ, и таким господам, возможно какому-нибудь самодуру, я и буду служить, забыв о том, откуда я родом, служить верно, истово, надежно, самозабвенно, забыв о собственных выгодах, ибо только так, с предельной порядочностью, я и смогу кому-либо служить. Я заметил, что заговорил голосом Крауса, и немного стыжусь этого. С тем, что у меня на душе, никогда не достигают величия в мире, разве что назвать великим что-нибудь серенькое, незаметное, тихое, мелкое, наплевав на сияющие вершины. Да, я буду служить, буду каждый день вновь и вновь взваливать на себя обязательства, выполнение которых не дает мне ровным счетом ничего, кроме разве что скупо оброненного «спасибо», подобрав которое, я расцвету от блаженства. Пусть это глупо, но так будет, и, сознавая это, я не печалюсь. Должен признаться: я не знаю ни печали, ни одиночества, и это глупо, потому что благодаря всякой такой сентиментальности, благодаря тому, что называют надрывом, выскочки и рвачи и делают свои гешефты. Да только в моих глазах гешефты не стоят таких трудов, почет и слава не стоят таких унизительных напряжений. Дома, у отца с матерью, все поры стен были пронизаны тактом. Но это так, для примера. Атмосфера там была самая благородная, светлая. Весь дом был как очаровательная улыбка. Мама ведь человек чудесный. Ну да ладно. Итак, падший отпрыск, обреченный прислуживать, играть роль десятой спицы в колесе. Мне это подходит, соответствует моим представлениям, ибо, как сказал Иоганн, «власть имущие мучаются от голода». Хотя я не очень-то верю в это. Да и нуждаюсь ли я вообще в утешениях? Можно ли утешить Якоба фон Гунтена? Пока я здоров, это исключено.

При желании, приказав себе, я могу испытывать почтение ко всему, даже дурному поведению, если только оно сорит деньгами. Дурные манеры должны рассыпать за собой двадцатимарковые купюры, и тогда я склонюсь, может быть, даже наклонюсь за ними. Господин Беньямента, кстати, того же мнения. Он говорит, что неправильно презирать деньги и даруемые ими преимущества. Кроме того, дело ученика пансиона Беньяменты по преимуществу почитать, а не презирать… Теперь о другом. Гимнастика — это прекрасно. Люблю ее страстно и, конечно, я хороший гимнаст. Дружить с человеком благородной души и заниматься гимнастикой — вот два лучших занятия в мире. Танцевать и встретить человека, которого хочется уважать, — для меня это одно и то же. Люблю движения души и тела. Даже просто задирать ноги — как это здорово! Заниматься гимнастикой тоже глупо, конечно, проку в этом нет никакого. Неужели ни в чем нет прока из того, что я люблю и чем дорожу? Но, тихо! Что там такое? Меня зовут. Я вынужден прерваться.

  • Читать дальше
  • 1
  • ...
  • 61
  • 62
  • 63
  • 64
  • 65
  • 66
  • 67
  • 68
  • 69
  • 70
  • 71
  • ...

Ебукер (ebooker) – онлайн-библиотека на русском языке. Книги доступны онлайн, без утомительной регистрации. Огромный выбор и удобный дизайн, позволяющий читать без проблем. Добавляйте сайт в закладки! Все произведения загружаются пользователями: если считаете, что ваши авторские права нарушены – используйте форму обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • chitat.ebooker@gmail.com

Подпишитесь на рассылку: