Шрифт:
Вот это последнее было особенно непереносимо. Я думал о печальном юморе Кида, о необыкновенно оригинальных мыслях, возникавших в этом мозгу с быстротой сигналов автоматической телефонной станции огромного города; о том, как, должно быть, страдал этот мозг в темноте бессонной ночи, пытаясь осмыслить письмо, полученное Линчем от неверной жены; о замечательной памяти Кида на стихи. «Ничего необыкновенного, – сказал он мне однажды. – Любой может». Но многие ли могли?
– Давайте уберем это отсюда, – распорядился доктор, набрсывая кожаную куртку на то, что недавно было головой.
«Это»… Меня потрясло, что доктор назвал останки моего друга, словно какую-то вещь; я с гневом взглянул на Ренделла и с удивлением увидел на его лице, изрезанном глубокими морщинами и украшенном бородавками и пышными усами, такое же горе, какое испытывал сам. Теперь мне стало ясно, почему люди доверялись доку Ренделлу. Человек не может так искусно играть в человечность.
– Давайте, Боумен, беритесь, – сказал он. Доктор не хотел, чтобы кто-нибудь из экипажа прикоснулся к останкам Линча.
Меня все больше мучила мысль, что это я виновен в смерти моего друга. Ведь я же хотел переговорить с доктором о Линче. И не переговорил. Это моя вина. Моя, моя! Я убил его.
Мы вынесли через главный люк прикрытое кожаной курткой «это» и по траве направились к санитарным машинам. Меня начало трясти.
– Тут недалеко, – сказал док. – Идите.
Я пытался объяснить доктору, что убил своего друга, но мог лишь вымолвить:
– Если бы вы только знали!
– Я знаю, – ответил док. – Очень хорошо знаю.
Однако он не знал. Знал один я. Выпустив из рук мертвые ноги Линча, я разрыдался и бросился бежать.
После ужина (я оставался в комнате, не в состоянии и думать о еде) по радио объявили, что назначенная на завтра боевая готовность отменяется; к тому времени я уже чувствовал себя в силах пойти повидать доктора Ренделла. Все больше и больше я сознавал свою вину; мне казалось, что я куда-то падаю; я не мог бороться с желанием рассказать Ренделлу, чего я не сделал и что поэтому сделал. Одно дело, выполняя воинский долг, убить немца с двадцати пяти тысяч футов высоты; другое – из-за преступной небрежности убить лучшего друга.
Было еще совсем светло. Наша амбулатория – три барака типа «Ниссен», соединенных крытыми коридорами, стояла на холме, в стороне от района стоянки и обслуживания самолетов и от общежитий в небольшой рощице, колеблемой легким летним ветерком. На опушке росла трепетная осина, ее листья поворачивались на ветру то светлой, то темной стороной с быстротой, недоступной флегматичным дубам и букам; я остановился как вкопанный и долго любовался чудесным непрерывным мерцанием дерева. Зрелище беззвучно трепетавших листьев успокоило меня, помогло отогнать мрачные мысли.
Я пошел дальше. Нет, я не смогу открыть доктору свою душу – лучше подождать встречи с Дэфни и все рассказать ей.
Доктор Ренделл, усадив меня у себя в кабинете, мог бы говорить и говорить – утешать, упрекать за бегство, высказывать банальные сожаления по поводу смертей и утрат. Вместо этого он сел и стал ждать, пока не заговорю я.
– Кто сообщит его жене?
– Она получит телеграмму, как только сработает канцелярская машина. Возможно, через неделю. Не вижу причин, почему бы вам не написать ей.
– Не хочу.
– В таком случае она узнает из телеграммы.
– Ну, а как с ним?
– Вероятно, похороны состоятся завтра на американском военном кладбище в Кембридже. Вы, конечно, поедете.
Я решил поехать; я увижу, как его будут опускать в могилу; я увижу Дэфни и скажу ей, что убил его я. Бумаги на Линча лежали на письменном столе доктора, и он показал мне свое заключение, составленное, как он выразился, «ради порядка». Возможно, он думал, что сухой стиль медицинского заключения заслонит в моей памяти картину, открывшуюся взгляду в радиоотсеке, но едва я дошел до упоминания о мозге, как волна дрожи прокатилась по всему моему телу, ибо в случившемся был виновен я, мое легкомыслие, и я поднялся, чтобы уйти.
– Минуточку, – сказал док, подошел к шкафчику, достал из флакона несколько желтых таблеток и протянул мне. – Примите вечером, перед тем как лечь спать.
Пилюли показались мне страшнее, чем возможность оказаться сбитым на «крепости».
– Не хочу привыкать к этим проклятым штукам, – поморщился я.
Доктор прочел мне краткую лекцию об успокаивающих средствах.
– Все три?
– Все три.
Я направился в комнату Биссемера и, к своему крайнему раздражению, застал там Мерроу. Зачем ему понадобилось, да еще в столь поздний час, вмешиваться в дела Линча? Не мог же он прийти поговорить с этим ничтожеством, командиром Линча, из уважения ко мне, и я понял, что не ошибся, когда услышал, о чем они толкуют. Они спорили, как поступить с вещами Линча. Биссемер хотел сложить их и отослать домой; Мерроу предлагал поделить среди друзей Линча. Должен сказать, что у нас практиковались и тот и другой способ распорядиться имуществом погибшего летчика, но тогда я подумал лишь о том, что вещи для Мерроу важнее человеческой жизни. Он хотел заполучить кое-что из пожитков Линча.