Шрифт:
Я попытался изобразить человека большого сердца, задушенного меркантильным обществом, где скупой расчет безжалостно эксплуатирует ум и труд. Цель моя была отнюдь не оправдать отчаянные поступки несчастных, но обличить равнодушие тех, кто принуждает их к подобным поступкам. Разве сейчас не самое время нанести удар этому равнодушию, которое так трудно пробудить от спячки, и бездумности, которая проявляет себя так наглядно? Показать обществу мучения его жертв — не самый ли это верный способ растрогать его?
Поэт для меня — все; Чаттертон — лишь фамилия человека, и я намеренно отступил от точных фактов его биографии, воспроизведя только те из них, которые иллюстрируют вовеки прискорбный пример благородной нищеты.
Праведник или грешник был ты, кого соотечественники именуют ныне «чудесным мальчиком», ты был несчастен; я уверен в этом, и этого мне довольно. Прости же меня за то, что, избрав символом твое земное прозвище, я попытался во имя твое сделать добро.
Об исполнении драмы, представленной во «Французской комедии» 18 февраля 1835 года
Э6
НЕ МНЕ говорить об успехе этой драмы. Он превзошел самые смелые ожидания тех, кто желал его. Как ясно ни сознавай, сколь преходяща театральная слава, трудно отрицать, что во взаимопонимании, установившемся между сценой и залом, есть нечто величавое, глубокое, почти религиозное. Оно — торжественная награда за труд ума и души. Поэтому автор совершил бы несправедливость, если бы в книге, которой суждено жить дольше, чем будет исполняться на театре помещенная в ней пьеса, не упомянул о тех, кому доверил воплотить свои мысли на подмостках. Я лично всегда считал, что подобное упоминание — наилучший способ воздать должное актерам, чье трудное искусство подкрепляет усилия драматурга и дополняет его произведение. Они говорят от его имени и сражаются за него, подставляя грудь под удары, которые, возможно, он получит; они завоевывают ему прочную славу, которую он надолго сохранит и которая лишь на краткий миг достанется им самим. Они обречены на вечный труд, незримый для неизменно суровой к ним публики; триумфы же их забываются почти сразу после конца их земного существования. Как тут не сберечь воспоминания о совместной работе с ними и не излить на бумаге то, под чем подписался бы любой из бешено аплодировавших им зрителей?
На мой взгляд, еще ни одну театральную пьесу не играли с большим блеском, и это немалая заслуга, потому что за писаным текстом «Чаттертона» как бы скрывается вторая драма, которую не изложишь письменно и не выразишь словами. Эта драма — тайная любовь Чаттертона и Китти Белл; любовь, которая всюду угадывается и нигде не высказывается; любовь, вспыхнувшая в двух людях такой чистоты, что они лишь перед смертью осмеливаются заговорить и остаться наедине друг с другом; любовь, свидетельством которой служат лишь робкие взгляды, средством сообщения — Библия, посланцами — двое детей и которая позволяет себе лишь одну ласку — следы слез юной матери, приносимые ее малышами поэту на своем покуда безгрешном челе; любовь, которую квакер отгоняет трепещущей рукой и осуждает растроганным голосом. Эта отеческая строгость, эта скрытая нежность были переданы во всех их оттенках с редким совершенством и безукоризненным вкусом. Найдется немало охотников судить и критиковать актеров; с меня же довольно и того, что я скажу, какие трудности им предстояло преодолеть и насколько они преуспели в этом.
Расположение к людям и душевная умиротворенность, итог чисто и смело прожитой жизни, кроткая сосредоточенность и глубокая мудрость, страстная пылкость в привязанностях и молитвах — словом, все, что есть сильного и святого в квакере, было в совершенстве передано талантливым и многоопытным г-ном Жоан-ни. Седые волосы, почтенный, дышащий добротой облик придали его мастерству полную раскованность и непринужденность.
Г-н Жефруа, еще очень молодой человек, отважно взял на себя борьбу с бесчисленными трудностями роли, которая сама по себе составляет целую пьесу. Он достойно справился со своей ношей, казавшейся слишком тяжелой даже блестящим артистам. Он с исключительной тонкостью показал гордость и в то же время мальчишескую наивность Чаттертона в его безнадежном единоборстве; остроту страданий и безмерность трудов, резко контрастирующие с кроткими и мирными склонностями; подавленность в минуты, когда камень, вкатываемый им на гору, в очередной раз низвергается на него; последний взрыв негодования и внезапную решимость умереть и — помимо всех этих черт, выраженных с гибкостью, мощью и многообещающей талантливостью,— возвышенную радость, которую он испытывает, когда его душа избавляется наконец от земных уз и, свободная, возвращается в свою исконную отчизну.
Между двумя этими персонажами располагается Китти Белл, идеально чистый образ, одна из тех женщин, что грезились Стелло. Зрители знали, какую трагическую актрису им посчастливится вновь увидеть в лице г-жи Дорваль, но разве могли они представить себе, какой поэтической одухотворенности достигнет она в своей новой роли? Она непрерывно и с несравненной непосредственностью заставляет зал вспоминать прекраснейшие из полотен с изображением Милосердия и рафаэлевских мадонн; она походит на них, когда несет на руках, ведет, усаживает своих детей, которых ничто, кажется, не властно разлучить с нею и с которыми она являет глазам художника групповую модель, свободную от какой бы то ни было нарочитости и достойную его кисти. Голос ее нежен даже там, где вся она — боль и отчаяние; ее медленная печальная речь — язык самопожертвования и сострадания; движения исполнены целительной веры; взор без устали просит небо о жалости к несчастному; руки ежесекундно готовы сложиться для молитвы. Мы чувствуем, что ее сердечные порывы, обуздываемые долгом, станут для нее смертельны, как только в ней возобладают любовь и страх. Уловки и бесхитростное кокетство, к которым она прибегает, чтобы вынудить квакера говорить с нею о Чаттертоне, беспредельно чисты и невинны. Она добра и скромна, пока внезапно не обретает поразительную энергию, находчивость и трагическое величие под влиянием ужаса, который вынуждает наконец открыться ее влюбленное женское сердце. Она поэтична как в отдельных деталях, которые увлеченно шлифует, так и во всей их совокупности, отрабатывая свою роль с подъемом, украшающим французскую сцену самым совершенным талантом, каким только может гордиться театр.
Так трактуются три главных характера, на которых держится пьеса. Три других персонажа, чьими жертвами становятся первые, тоже изображены с редкой правдивостью. Джон Белл — эгоист чистой воды, расчетливый и брюзгливый, низкопоклонный с сильными, высокомерный со слабыми. Лорд-мэр — воистину лже-благодетель, напыщенный, глупый и самодовольный. Обе эти роли сыграны с подлинным размахом. Лорд Толбот, шумный, навязчивый и обязательный без доброты, обрисован с большим изяществом; его докучные друзья — также.
Я хотел, чтобы этот ансамбль выглядел простым и строгим, как полотна фламандцев, и я добился своего, получив тем самым возможность изложить некоторые моральные истины на примере честной и крепкой семьи, поднять социальную проблему и развить ее устами людей, способных без труда найти нужные слова, потому что эти слова подсказываются им глубоким пониманием своей жизненной позиции.
Теперь ворота распахнуты: самый нетерпеливый народ на свете благоволит внимать длиннейшим лирическим излияниям и философским рассуждениям.