Шрифт:
Прочитал и говорит: «Отвечать сейчас не надо. Сначала посмотреть, что мы имеем для правильных ответов, потом говорить. Думаю, не захотеть, чтобы я сердиться». Сразу подручные его, два здоровенных немца, меня подвели к жаровне, как видно, это у них ритуал для новичков. Один стал нажимать ногой на педаль, раздувать огонь, и над ним щипцы держит, пока не раскалились. Думаю, сейчас жечь начнут. Но он только показал, что можно делать. Поднес к глазу, говорит: «Капут». Схватил руку, показал на ногти: «Капут». И сразу — не дают опомниться! — перевели на другую сторону стола, там странная дверь, на огромных винтах с барашками. Затолкали меня за эту дверь, для головы впереди вырезана дырка, сзади тоже блок деревянный. Стою зажатый, а они начали свинчивать блоки барашками. Капитан подошел и говорит: «Очень хорош штука. Винтить будут — ребра лопать будут. Никто не выдержать». Когда меня вынули оттуда, я весь был мокрый, трясет, думаю: а начнут спрашивать и винтить, во что тогда превращусь? И тут решил: пока цел, соображаю еще, надо сразу сказать капитану по первому пункту, о сокрытии звания. Говорю: «Господин капитан, первое, что я заявляю, в доносе неправильно сказано, я не майор, а рядовой, служил в Боровухе-2 в погранчасти. Это могут подтвердить бойцы из моей части, нас было взято в плен сто тридцать восемь человек. Те, кто остался живой, находятся в лагере Боровуха-2 и могут подтвердить». Он, видно, не ожидал после всего такого заявления, но сказал: «Хорошо, Третьяк, проверим. Подумай, Третьяк, что тебя ждет, если ты говорить неправда». И увели в камеру. А через две недели отправили сюда, в Полоцкий лагерь.
Мы слушали и не могли прийти в себя, меня поташнивало, только сейчас я ощутил страх перед пытками, которые должны были нас постигнуть там, в камере, где раздавливают грудные клетки, закладывают руки в колодки, рвут ногти, выжигают глаза, это все представилось удивительно близко и удивительно относилось к нам. Не дай бог, Гриша не доказал бы, что он не майор, а капитан не был в тисках своих представлений о чинах и их недосягаемости!
Немцы удостоверились, что Гриша не майор и, следовательно, по их убеждению, не мог руководить даже в подполье полковниками и майорами, это не могло вложиться в голову немецкого капитана, и он скорее поверил, что донос ложный, чем в такое крушение служебной иерархии. Это нас удивляет, мы потрясены, так как никогда не чувствовали, что нас отделяет от командиров непреодолимая стена чинов. Мы готовили побеги комсостава, и они, и мы воспринимали это как нормальное явление, равные отношения равных людей. И вдруг оказывается, по психологии немцев, — мы были недостойными, не имели права даже помыслить об этом; это даже спасло Третьяка от раскаленных железных щипцов капитана гестапо.
Разговор затихает, так как с нар шикают; хотя мы и говорили тихо, но забывались, и кто-то, объятый ужасом — ведь могло и с ним это быть! — заговорит вдруг страстным, взволнованным шепотом.
Засыпаем поздно, а может, уже и рано, свет призрачный, ночи в мае малые, долго светло и незаметно ночь переходит в рассвет. На нарах тяжело спят военнопленные, слышны храп и тяжелое дыхание, вдруг кто-то закричит во сне. Сон, куда может уйти человек от действительности, для нас тоже немилосерден, он воскрешает кошмар дня или неумолимо пророчит страшный конец. Какое счастье, когда вдруг во сне на минуточку очутишься в прежней довоенной жизни со своими близкими! После такого сна человек долго не может прийти в себя, мечтает вновь повторить этот миг, ходит, как сонная муха, боясь расплескать свое видение.
…Внезапно звучит звонок. Дребезжащий, визгливый. Звонки на каждом этаже — назойливые, громкие, наполняющие страхом. Нельзя опаздывать, надо быстро вскочить, собрать скарб свой, протиснуться в умывальник, бежать в туалет. Бритье, это мучительное занятие, когда тупым лезвием, с холодной водой стараешься обскоблить свое лицо. А тут еще полицаи всюду, кричат, подгоняют: «Быстрей! Быстрей!» И уже выстраивают всех в коридоре, пересчитывают и выводят на плац. Будет раздача баланды, все ждут.
Объясняю батальонному полицаю, что за нами должны прийти конвоиры, нам приказано ждать у проходной. Он разозлился:
— Так что, вы и жрать не хотите?!
— Да, мы будем там есть, а опаздывать мы не можем.
— Стой ты! — орет полицай. — Получишь баланду, тогда иди! Ишь какой до работы быстрый!
Мы стоим и ждем. Подвезли бочку. По одному идет шеренга, протягивая котелки. Возле бочки повар и два полицая с плетками, для порядка. Наконец получаем свои порции, это консервная баночка, прибитая гвоздем к палке, ею повар черпает в котле счастье военнопленного, счастье — если попадается пара картофелин. Отдаем свои пайки хлеба и баланды Грише, а сами, в надежде на завтрак в солдатенгейме, дожидаемся, когда нас заберут конвоиры.
Подбежал полицейский, сказал что-то нашему, тот указал на нас. Мы радостно зашагали к проходной.
Мы идем по улице, оставив за проволокой ужас лагеря, как будто проснулись и кошмарный сон оставил нас, встряхнуться полностью мы не можем, но радуемся, хотя еще и не уверены — что сон, а что явь: может, это сон, что мы в городе и нас ведут два добрых улыбающихся конвоира? Еще совсем рано, в воздухе разлита свежесть, все окутано утренней дымкой, мы идем и мечтаем, что сейчас нас накормят вкусной едой.
Входим в свою рабочую комнату, и сразу нам приносят кастрюлю супа с макаронами, мясо с подливкой. Принесла все Люба, она не может без шуток:
— Ну как, побывали на германском курорте?!
Наши конвоиры опять усаживаются с нами, и опять я замечаю, что Ганс убрал в котелок мясо и захлопнул крышкой.
Вошла швестер Лизабет, вся удивительно свежая, накрахмаленная, красиво лежит платье белое в тонкую серую полоску, это форменное платье немецких медсестер, но на ней оно выглядит как торжественно-нарядное. Лизабет спрашивает, что нам нужно для работы, какие краски и когда мы думаем приступить к работе. Из нас лучше всех говорит по-немецки Володя, но мы все уже научились объясняться без переводчиков, а я, если непонятно, сразу рисую, и делается все ясно. Объясняем сестре наш замысел, рисовать на стене штрихом, и что для этого нужны сухие пигменты, мел и клей. Показываю наброски фигур для малого зала, Лизабет нравится, она кивает, улыбается. Рассказываем, какими орнаментами покроем двери, чтобы они были в стиле росписей, и еще, неожиданно для себя, я вдруг предлагаю сестре написать ее портрет. Я не ожидал, что это предложение так смутит Лизабет, она покраснела, залилась розовым румянцем до самой белой повязки на лбу и сказала смущенно, что не вправе отрывать меня от дела. Я объяснил, что портрет можно делать в обеденный перерыв или после работы и что для него у меня есть кусок бумаги и акварель. Сестра успокоилась и сказала: «Хорошо, потом».
Мы все занялись своими делами. Я делал эскизы, готовил уголь для рисунка. Нам приносили краски, но из этих пигментов трудно будет составить нужные колера.
Опять вечер, и опять белый стол с обилием вкусной еды. Генрих объяснил нам, что сестра не хочет днем, при других, показывать, как нас кормят.
Сегодня мы уже весело шагаем по вечерним улицам Полоцка. С конвоирами установилась дружеская связь, и нас не страшит теперь проволока лагеря, мы ждем, что увидим там Гришу, принесем ему еды, а утром опять уйдем на работу, как в сон, где есть стол с белой скатертью и женская доброта.