Шрифт:
— Не… не Пронский, а князь этот, грузинский… вместе со мной… при… пришел! — прерывающимся от страха и слез голосом ответила девушка.
— Как пришел? Где же он? — пораженная отступила боярыня.
— Постоял у… у двери и… ушел.
— Ушел? Постоял у двери? — шептала в изумлении Елена Дмитриевна. — И ничего не сказал?
— Как же… сказал!.. Сказал, что в другой раз когда зайдет, что ты, мол, занята! — собравшись с духом, разом выпалила Анна.
— Почем узнал он, что у меня гость?
— Он приотворил, кажись, дверь…
— Громко мы говорили или… тихо? — пораженная какою–то мыслью, уже значительно спокойнее спросила боярыня.
— Тихо… почитай что и голосов не было слышно.
— Ступай! — побледнев и опускаясь на скамью, проговорила Елена Дмитриевна. — Ступай же!
Аннушка быстро шмыгнула за дверь, радуясь, что благополучно избегла надвигающейся грозы.
А боярыня, положив локти на стол, охватила голову руками и, покачиваясь из стороны в сторону, точно от сильнейшей головной боли, тихо причитывала:
— Сгубила, сгубила! Сама свое счастье сгубила! Что мне Пронский, на что мне власть над ним нужна? Погубила, погубила свое счастье! Не вернется он, любый мой, черноглазый мой, красавец! — и она горько заплакала.
Слезы облегчили ее встревоженную душу; наплакавшись досыта, она подняла голову и задумчиво улыбнулась самой себе, причем ее губы шепнули:
— Разревелась, как дура! А что, если он ничего не видел и не разобрал? Слышал голоса и ушел как подобает… У них вон постучавшись входят. — Она улыбнулась ясной, спокойной улыбкой. — Ну, разумеется, он ничего не видел и не слышал. Завтра же снова за ним пошлю и все разузнаю. Он, как дитя малое, сейчас все выложит, врать–то не мастера они.
И, успокоившись на этом, боярыня потребовала ужин, а затем пошла спать.
XVIII
ВИДЕНИЕ
Эту ночь князь Джавахов спал плохо и, чуть забрезжило утро, встал с тахты, заменявшей ему постель, отбросил от себя мутаки и бурку, которою укрывался, надел на себя чуху и сел к окну. Заря чуть занималась; в течение ночи лужицы затянулись легким ледком, грязь попримерзла, и только кое–где еще видневшийся снег показывал, что зима нехотя уползала с давно насиженных мест.
Леону Джавахову особенно грустно и безотрадно показалось это бледное, раннее утро в чужой стороне. Еще зиму, с ее белой пеленой снега и суровыми морозами, он кое–как переносил из–за ее своеобразной красоты. Но русской весны и лета сын горячего юга совершенно не переносил; его всегда томили эти медленно наступавшие сумерки и холодно и неохотно смотрящее с белесоватого неба солнце. Ему тогда особенно хотелось дышать благоухающим воздухом своих родных гор, греться под лучами знойного солнца и без конца любоваться синим, глубоким небом.
При воспоминании о синем небе в его воображении блеснули прозрачные темно–голубые глаза. Но не грели, не ласкали эти голубые северные глаза; блеск и прозрачность их были обманчивы, как обманчивы и лживы были уста, говорившие ласковые речи.
А он, пылкий юноша чужой страны, чуть было не отдал этой голубоглазой красавице своего верного сердца, умеющего любить только один раз, отдаваться только навеки!
Но хвала Богоматери! Она указала ему эту женщину во всей ее коварной прелести. Он сам, своими глазами видел, как она обнимала другого; видел, как ее губы целовал этот другой, какими страстными очами ловила она его взгляды.
Этого было бы достаточно, чтобы вырвать и более сильное чувство, чем то, которое владело юным князем. Страсть еще не слишком сильно захватила его. Он все колебался, как–то робел пред женщиной, которая, видимо, благосклонно относилась к его начинающемуся чувству и невольно волновала его молодое воображение своей дразнящей, великолепной красотой. Однако ее поведение, свободное, даже немного вольное, с мужчинами, слухи о ее похождениях, толки об отношениях царя Алексея и молодой вдовы, ее исключительное влияние при дворе и злоупотребление этим влиянием — все это пугливо отталкивало патриархально воспитанного в суровых и благочестивых правилах юношу. Он невольно прислушивался к нелестным эпитетам, пристегиваемым к имени, которое становилось ему дорого, присматривался к отношениям между нею и другими, с кем ее не боялись ставить рядом, и его сердце тревожно ныло, сомневаясь и боясь убедиться в чем–то ужасном.
Так прошло много дней и даже месяцев с их первой встречи. Леон Вахтангович пребывал в томительной тревоге, скучно живя изо дня в день и даже охладев к мысли найти свой кинжал.
Его друг, стрелец Пров Степанович, навестил его два раза по возвращении из Дубновки от отца, где пробыл несколько месяцев, спасаясь от преследования Черкасского, и радовался, что грузин, по–видимому, отказался от прежней упрямой мысли.
— Так–то лучше, — говорил он. — Кинжал что?! Плевое дело!.. Мало ли их у заезжих купцов? А Черкасскому лучше на глаза не показываться! Да, может, о нас и позабыл; говорят — женится, ему теперь не до нас!