Шрифт:
Какие песни и цветы!
Шумите, вешние дубравы!
Расти трава! Цвети, сирень!
Виновных нет: все люди правы,
В такой благословенный день!
Но разве эти заключительные слова — не слова самоубеждения? Не отказ от печали
на один день? Четвертое стихотворение называется «В грехе забвенье», и прочитав его,
внимательный читатель уже не забудет его, дочитывая дальше всю книгу:
Вся радость в прошлом, таком далеком и безвозвратном,
А в настоящем — благополучье и безнадежность,
Устало сердце и смутно жаждет в огне закатном Любви и страсти — его пленяет
неосторожность.
О «благополучье» упомянуто не случайно; в следующей строфе оно повторяется:
Устало сердце от узких рамок благополучья,
Оно в унынье, оно в оковах, оно в томленье.
Отчаясь верить, отчаясь грезить, в немом безлучье Оно трепещет такою скорбью...
«Жизнь чарует и соблазняет», но «сердце в смущенье»: «оно боится... благополучье
свое нарушить». Но жизнь проходит - смерть неизбежна — сердце человека одиноко и
не чувствует связи со вселенной.
И вот - выход: благополучью противопоставлено безумье одинокого сердца;
добродетели — грех, в котором забвенье от скорби:
О, сердце, сердце!
– твое спасенье в твоем безумье!
Гореть и биться, пока ты можешь, - гори и бейся!
Г^еши отважней! пусть добродетель уделом мумий:
В грехе забвенье, а там - хоть пуля, а там - хоть рельсы!
Теперь все уже ясно и не читая до конца; но у кого есть еще сомнение в том, что
пред нами новый Онегин со старой русской хандрой, с возможностью забыться лишь в
нарушении обычностей, в случайных развлечениях, в случайных жестокостях, — пусть
прочтет и конец стихотворения. Это не та смертная скука, которая переходит в
озлобление к жизни, и ждет смерти — как у Лермонтова. Она способна себя тешить —
это именно хандра:
Больное сердце!..
Живи, ты право! Сомненья — мимо!
Ликуй же, сердце! — еще ты юно!
И бейся шумно!
Так новый эпикуреизм вырастает на почве старой «душевной пустоты».
Весь первый отдел книги - малосамостоятельный, хотя и очень искренний,
напоминает по манере кумиров автора — Фофанова и Лохвицкую — в стихах таких же
звучных, но часто — таких же тривиальных. Отмечу только, что именно в этом отделе
есть живые черты «пейзажа и жанра» - указание на реалистическое настроение поэта,
чуждое отвлеченной символики.
Жду, не дождусь весны и мая,
214
Цветов, улыбок и грозы,
Когда потянутся, хромая,
На дачу с мебелью возы...
«Хромать» еще лучше в другом месте и в другом смысле; в пьесе осенней:
Люблю октябрь, угрюмый месяц,
Люблю обмершие леса,
Когда хромает ветхий месяц Как половина колеса.
Такие «тютчевские» черты, как «морозом выпитые лужи» — в том же описании
дальше, — можно отметить во многих стихотворениях, к сожалению, редко
выдержанных. В «деревне, где скучал Евгений», как
характерно сказано в эпиграфе к одной из пьес этого отдела, ему случалось
сближаться и с народом, больше всего - наблюдая русские праздничные нравы, а
иногда самому, заражаясь бодрящим воздухом летнего утра, — почувствовать себя
«вольным сыном природы», заигрывая с «поселянками». Одна из пьес названа
«Русская». Это интеллигентская «Камаринская», сочиненная русским барином,
ищущим забвения от скуки в деревенских удовольствиях:
Кружевеет. розовеет утром лес Паучок по паутинке вверх полез.
Бриллиантится веселая роса;
Что за воздух! что за свет! что за краса!
Хорошо гулять утрами по овсу,
Видеть птичку, лягушонка и осу.
Слушать сонного горлана-петуха,
Обменяться с дальним эхом: «ха, ха, ха!»
Ах, люблю бесцельно утром покричать,
Ах, люблю в березах девку повстречать,
Повстречать и, опираясь на плетень,
Гнать с лица ее предутреннюю тень,
Пробудить ее невыспавшийся сон,
Ей поведать, как в мечтах я вознесен,