Шрифт:
Слепая вера, зрячая любовь — не одно ли то же это?
И было гибельно. И было тундрово. И было северно.
И все же не бездонно и не безнадежно. Разве нельзя убить любимого? Разве
страшно это? Ведь на той могиле взойдут томные, невянущие цветы. — Ревность
267
напоит их кровью сердца, испестрит их яростью и усталой печалью и молитвенным
раскаянием.
И вот путь «шатенного трубадура» — от громовых улиц к пихтам, от Масснэ и Тома
к «липовому мотиву», от демимонденки к лесофее. Пусть эти два лика свершают
хоровод, маскируются похоже друг на друга, все же:
Душа влечется в Примитив.
Может ли вселенец уснуть в кокоточных объятиях, «мороженым из сирени» закрыть
«Сириус сверкательно-хрустальный»? В Примитиве благость и всепрощение, и
любовь. Он даст целость жизни, он заключит мир в пламень, сердце и душу превратит
в березовые шелесты, в шум океанской волны.
Многообразна демимонденка — «креолка древнего Днепра», «грэ- зерка» и та, что
входит «в моторный лимузин», но бледен пыл ее румян, слабеет, вянет золотистым,
осенним листом тень ее. Листопад Прошлого — таль Печали — весна Грядущего.
«Литавров Солнца» ждала душа поэта. И они гремят литавры, они победны.
Влекусь рекой, цвету сиренью,
Пылаю солнцем, льюсь луной,
Мечусь костром, беззвучу тенью И вею бабочкой цветной.
Я стыну льдом, волную сфинксом,
Порхаю снегом, сплю скалой,
Бегу оленем к дебрям финским,
Свищу безудержной стрелой.
Я с первобытным неразлучен,
Будь это жизнь ли, смерть ли будь.
Мне лед рассудочный докучен, - Я солнце, солнце спрятал в грудь!
В зеленых шумах, на перекресток «палевых дорог» пришла Тринадцатая, такая
наивная и простая, но и могучая пламенем веры, юродством любви. Ласки ее
благоуханны и нескончаемы.
Как в алфавите, а и б,
Так мы с тобою в нашей тайне.
В этой тайне, в этом замке неизменяющей любви так грезно, так желанно нам.
Внизу грохочет день, моторит город, смеется демимонденка,
Эскизя страсть в корректном кавалере.
Она — как тень, певучая, вечно изменяющаяся и вечно изменяющая. Но разве ей
дано пламенить душу, разве она -Дульцинея сонных видений? Разве не постылеет
облик ее вместе с родившим — городом, стальным, грохочущим, неумолчным, с
нудной цепью старинных будней и ненужных праздников? Ей ли устоять против
лесофеи - когда легко и певуче восклицается:
Я вижу росные туманы,
Я слышу липовый мотив!
Мы знаем, мы чуем - много чудесных неожиданностей, много «ажурных
сюрпризов» таит душа Северянина. Певучей «росою накап- лен его бокал», внятен
сердцу «говор хат» - хочешь верить чарам, хочешь сбытия волшебств и шепчешь
исходные слова:
В ненастный день взойдет, как солнце,
Моя вселенская душа!
То будет день победный, день венчальный — звезды сплетут венцы брачные для
Тринадцатой и для того, чей путь туманен, кто верен себе и той мечте, той тени, что
Кусает платок, бледнея,
Демимонденка и лесофея.
СПб., 26 сентября 1913 г.
268
Корней Чуковский ФУТУРИСТЫ
I
Как много у поэта экипажей! Кабриолеты, фаэтоны, ландо! И какие великолепные,
пышные! Уж не герцог ли он Арлекинский? Мы с завистью читаем в его книгах:
«Я приказал немедля подать кабриолет...»
«Я в комфортабельной карете на эллипсических рессорах...»
«Элегантная коляска в электрическом биенье эластично шелестела по шоссейному
песку. .»
И мелькают в его книге слова:
«Моторное ландо»... «Моторный лимузин»... «Г^афинин фаэтон»... «Каретка
куртизанки»...
И даже когда он умрет, его на кладбище свезут в автомобиле, - так уверяет он сам,
— другого катафалка он не хочет для своих шикарных похорон! И какие ландо,
ландолетты потянутся за его фарфоровым гробом!
II
Это будут фешенебельные похороны. За фарфоровым гробом поэта потекут в
сиреневом трауре баронессы, дюшессы, виконтессы, и Мадлена со страусовым веером,
и синьора из «Аквариума». О, воскресни, наш милый поэт! Кто, если не ты, воспоет