Шрифт:
трусостью перед фашизмом.
Конечно, страх есть в каждом, как здоровый инстинкт самозащиты. Но когда страх
превращается в трусость, заменяющую совесть, «...начинаешь понимать, что есть вещи
и хуже войны. Трусость хуже, предательство хуже, эгоизм хуже». Внутри Хемингуэя,
человека, о бесстрашии которого ходили легенды, всю жизнь жила неуве
432
ренность в собственном бесстрашии, и он проверял свою личную смелость
слишком часто, как бы беспрерывно требуя от себя ее доказательств.
Первая мировая война, на которую он так рвался, всадила в его тело двадцать семь
осколков. Но были и другие осколки, не извлеченные никакими хирургами и
бродившие по его телу всю жизнь: осколки сомнений в необходимости мужества как
такового, независимо от его цели. Ведь и убийцы бывают мужественными.
Первая мировая война была полностью лишена моральной цели, и это потрясло
Хемингуэя. Дезертирство героя романа «Прощай, оружие!» выглядит более близким к
мужеству, чем участие в бессмысленной бойне. Тема «Фиесты» — это не поддающиеся
подсчету нравственные потери войны, значительно превосходящие горы аккуратно
подсчитанных трупов. Физическая неполноценность героя, искалеченного войной,
становится символом духовной искалеченности. Бессилию перед женщиной, которую
любит герой и которая любит его, в то же время изменяя ему то с мальчиком
матадором, то с комплексующим собутыльником,— это бессилие перед
действительностью, изменяющей герою с кем попало. Кому нужна такая любовь в
жизни, если ты ничего не можешь дать ей, и кому нужна такая жизнь, если она ничего
не может дать тебе? Героиня «Фиесты» Брег Эш-ли не то что безнадежно больна —она
безнадежно мертва. А разве может мертвый помочь мертвому? «Шофер резко
затормозил, и от толчка Брет прижало ко мне.— Да,— сказал я.— Этим можно
утешаться, правда?» Страшноватое утешение, ибо это всего-навсего прижа-тость двух
трупов друг к другу. Где же выход? Как стать живым, если почти все в тебе убито?
Выход для эпикурейца графа Миппипопуло прост: «Именно потому, что я очень много
пережил, я теперь могу так хорошо всем наслаждаться». Хемингуэй отвечает этой
нехитрой, трус-ливенькой философии, сначала как будто соглашаясь, но затем все
опрокидывая убийственной иронией: «Пользоваться жизнью —не что иное, как умение
получать нечто равноценное истраченным деньгам и понимать это. А получать полной
ценой за истраченные деньги можно. Наш мир — солидная фирма. Превосходная как
будто теория. Через пять лет,— подумал я,— она покажется
229
мне такой же глупой, как все остальные превосходные теории».
Слоняние из кабака в кабак, самозапутывание в паутине компаний, полупьяное
созерцание коррид, подстре-ливание львов и антилоп — все это лишь ложный ореол
вокруг Хемингуэя, частично созданный им самим, частично авторами бесчисленных
воспоминаний о нем. Главной трагедией Хемингуэя было несоответствие его
жизненных идеалов и его жизненного антуража. К счастью, не на всю жизнь. Вот что
он сам писал про собственное окружение: «Но самому себе ты говорил, что когда-
нибудь напишешь про этих людей, про самых богатых, что ты не из их племени: ты
соглядатай в их стане».
Хемингуэя ужасала возможность стать одним из тех писателей, о которых он
говорил так: «Он загубил свой талант, не давая ему никакого применения, загубил, из-
меняя себе и своим верованиям; загубил пьянством, притупившим остроту его
восприятия, ленью, сибаритством, снобизмом, честолюбием и чванством, всеми
правдами и неправдами... Талант был, ничего не скажешь, но вместо того, чтобы
применять его, он торговал им».
Понимая опасность оказаться раз и навсегда втянутым в карусель богемной жизни,
Хемингуэй стал придумывать для себя другие опасности. Он изобрел себе вторую,
охотничью, жизнь. Но в сущности вся его жизнь была охотой за смыслом мужества.
Ведь одно дело охота на большую рыбу нищего старика, для которого это вопрос
жизни и смерти, и другое дело, когда это вопрос специально организованных опас-
ностей. Конечно, это тоже познание жизни, но самое се глубокое познание не