Шрифт:
Царь Борис был напуган слухами о самозванце. Он тотчас созвал Боярскую думу, куда были позваны все верховные иерархи (им Борис доверял больше, нежели боярам). Гермоген заметил бледность царя Бориса и растерянность Иова. Последний, видимо, чувствовал свою особенную вину за то, что приблизил к себе инока, оказавшегося самозванцем.
Но вот Иов повёл речь. На него легла тяжёлая задача — первому оповестить собравшихся о случившейся беде. Он был обстоятелен в рассказе, не скрыл и своей оплошки. Борис внимательно следил за лицами сидевших перед ним бояр, дьяков, священных чинов. Когда Иов смолк, печально опустив глаза, Борис тотчас же объявил боярам, что они давно умышляли на него, они же и самозванца сыскали. Более некому. Первым он назвал князя Ивана Шуйского, у кого «сбирались подружил законопреступного инока».
Князь Иван помертвел лицом, понимая, что слова царя Бориса означали неминуемую расправу над провинившимся. Но тут поднялся его брат, князь Василий Шуйский, и твёрдо произнёс:
— Князь Иван прямит своему государю, за что лихие люди чинят ему неправды многие! На него многие наносят, сами не зная, что делают. Не погуби его, государь, напрасно, без вины.
— О том разведаем, — сухо ответил Годунов.
Ему не хотелось бы ссориться с Шуйскими, и князь Василий ему надобен будет, дабы свидетельствовать перед народом, что, будучи в Угличе, хоронил царевича Димитрия, а самозванец, именуемый себя царевичем, — подставной человек.
Между тем от Бориса не укрылось, как старательно прятал своё лицо за широкой спиной князя Мстиславского Михайла Глебыч Салтыков. Шептуны доносили царю Борису, что боярин Михайла водится с польскими людьми, что был у него разговор с литовским канцлером об отъезде в Литву...
— Боярин Михайла Глебыч, доложи нам доподлинно, что ныне затеваешь, какие недобрые умыслы держишь на сердце.
Салтыков поспешно, сколь это было возможно для полного человека, поднялся. Его широкое потное лицо покрылось слезами.
— Да я за государя своего последнее отдам...
Он тянул за ворот рубашки, словно хотел выскочить из неё, и продолжал заливаться слезами.
— Не вели казнить, государь, вели миловать...
Слёзы его вдруг как-то скорёхонько высохли, он произнёс:
— До беды семь лет... Не то будет, не то нет...
Гермогену, сидевшему на скамье у левой стороны палаты, было удобно наблюдать за Салтыковым. Что-то чуждое ему и фальшивое было в этом человеке, в его светлых выпуклых глазах, коротком, словно обрезанном носе. В душе Гермогена шевельнулось неясное тяжёлое предчувствие. Он понимал, что этого боярина надо осадить, сказал:
— Враг и за горами грозен.
На полном добродушном лице Мстиславского изобразилось недоумение. Он произнёс с некоторой ленцой в голосе:
— Ужели у самозванца столь велики силы, чтобы посчитать его за грозного врага?
Иов возразил:
— Нам ведомо, что иезуиты за него. Они просят для самозванца помощи у папы римского. А у нас казаки придут к нему с войском да лихие люди на окраинах...
И сразу протестующе заёрзал на лавке Салтыков и зло уставился в лицо патриарха:
— Ты пошто, Иов, за первого воеводу речь держишь? Ты правь свои церковные дела, а нам, боярам, с государем совет держать, как устроить тишину в государстве...
Гермоген ожидал, что Борис осадит Салтыкова, но он молчал, о чём-то думая. Начал-то он гневно, но, видимо, сам испугался своего гнева. Боится разрыва с боярами. И тем выдаёт свой страх перед самозванцем. О Господи! Только бы недруги не догадались об этом!
Тут вышел вперёд думный дьяк Михайла Татищев и начал спрашивать бояр, кто из них передавал дяде самозванца Смирному-Отрепьеву грамоту к польским панам. Спрашивал он, по обыкновению, резко, и голос его звучал, как труба.
— Ты пошто кричишь али что содеялось? — наигранно удивлённым тоном язвительно спросил князь Рубец-Мосальский.
— А то и содеялось, что грамота пропала. Смирный привёз обманную грамоту, в коей ни слова не было о самозванце.
— Да что ж там было? — продолжал насмешничать Рубец.
— Да жалобы на судей королевских... На грабежи пограничные...
Послышался чей-то смех. Лицо Бориса исказилось от бессильного гнева. Как он выдавал свою слабость!
— Кому-то смех... А вы подумали, как дале устраивать дела державные? — продолжал Татищев. — А ведомо ли вам, что бояре-коварники отправили тайно к польскому королю Ляпунова да с просьбой нижайшей помочь самозванцу?
В палате наступила зловещая тишина, потом послышались протестующие возгласы. Татищев подождал, пока голоса стихнут, сказал:
— Ныне думаем послать свою грамоту к королю, дабы довести до него правду истинную о самозванце...
И Татищев начал читать текст грамоты:
— «В нашем государстве объявился вор-расстрига, а прежде он был дьяконом в Чудовом монастыре и у тамошнего архимандрита в келейниках. Из Чудова был взял к патриарху для письма, а когда он был в миру, то отца своего не слушался, впал в ересь, крал, играл в кости, пил, несколько раз убегал от отца и наконец постригся в монахи, не отставши от своего воровства, от чернокнижества и вызывания духов нечистых. Когда это воровство в нём было найдено, то патриарх с освящённым собором осудили его на вечное заточение в Кирилло-Белозерский монастырь... И мы дивимся, каким обычаем такого вора в вашем государстве приняли и поверили ему, не пославши к нам за верными вестями. Хотя бы тот вор и подлинно был князь Димитрий Углицкий, из мёртвых воскресший, то он не от законной, от седьмой жены».