Шрифт:
– Химического, – поправила Нелли.
– Велика разница. Никому рук своих без перчаток не показывала.
– Что же у нее, когти там были? – Нелли заинтересовалась.
– Ты слушай. Не больно-то ему захотелось волочиться за барынькой с покареженными пальцами али обгорелыми, он к ней и не поехал с визитом. Только как-то бродил с ружьецом по лесу, да вышел на поляну. А на поляне той барыня молодая травы собирает в корзинку, без чепца да без перчаток, вроде как не ждала никого чужого. Барыня красивая, волоса черные, руки белы как снег, да красивые, как у статуя. Граф было навострился раскланяться, да барыня как подхватит в испуге свою корзинку и пустилась от него бежать через лес. Тот подивился, понятно. А через месяц встречает он ту барыню на бале. Кто, мол, такая. Ему отвечают, помещица Мортова. Тут уж он представиться захотел, да и она его признала. Вы, говорит, сударик, врасплох меня застали в лесу, Вы, чай, не успели моих рук разглядеть? Тому ума хватило приврать, дескать, не успел. Она вроде как обрадовалась. Руки-то мои, говорит, шибко изуродованные, вот я и убежала. А граф в ум не возьмет: какая ж женщина будет на себя ложное уродство наговаривать? Вот и зачастил к ней в именье ее Болотово, так и ездил, покуда не влюбился.
– А вправду, зачем ей было? – От удивления Нелли даже позабыла об обветрелом лице.
– Крестьяне-то все знали, что уродство – вранье. Знали еще, что глаз у барыни Трясовицы, как ее прозвали, худой. Не угодит ей кто – так в месяц исчахнет. Только крестьян-то она не больно боялась. Вот и взяла она однажды в горничные девушки деревенскую одну. Да только та девка была не простая, а с цыганскою кровью, вроде нашей Катьки. И по руке гадать умела, как настоящая цыганка. Она-то и смекнула, в чем дело.
– Так в чем?
– А хироманта та боялась какого встретить, вот руки и прятала. А по руке написано у ней было, что не свой век она живет, а давно уж чужой. Кто ее полюбит, у того и век забирает. Вот и живет молодая да красивая, а самой уж девяносто лет. В крестьянке Трясовица никак не ждала хиромантку, вот девушка и разглядела это. Да еще разглядела, как Трясовицу погубить. А всего-то надобно было, чтоб человек, кому она по крови должна, пришел долг стребовать. Помнишь, про старого-то графа? Он вить, как внук, в Трясовицу влюбился, да красивые годы ее удлинил жизнью своею. Пожалела девушка-цыганка графа молодого, а может, и полюбила. Не враз он ей поверил. Да только в конце концов обучила она его, что Трясовице сказать. Вишь, как обошла его. Ты, говорит, барин, скажи про кровный должок как бы в шутку, не виноватая она, так и вреда ей не станет. Ну, уговорила наконец. А только сказал граф Трясовице про кровный долг, та как затрясется! А дальше по лицу у нее морщины пошли, будто невидимка какой вырезывал, подбородок отвис до груди, зубы повыпали, волоса пошли седеть один за другим. Старела-старела, да и померла на месте. Вот уж перепугался-то граф молодой.
– Ну, Парашка, скорей это сказки все-таки. Мало там чего на самом деле было, а люди ради выдумывать.
– Это уж ты, у Венедиктова погостивши, да в такие дела не веришь?
– Так то я ж сама видала.
Параша хмыкнула.
– Горе с тобой. От учености люди вроде как слепые делаются, ничему не верят. Ты лучше ответь, касатка, будто уж тебе ничего эта сказка не напомнила?
– Это ты про Лидию Гамаюнову? Так там иное дело. Ей просто Венедиктов молодости дает, вот и все.
– Просто, касатка, в таких делах ничего не делается. Чую, не все она тебе рассказала, ой, не все. Кто знает, может статься, через нее мы и к Венедиктову окаянному подобраться сможем.
Глава II
– Кабы нам на Волге не застрять, покуда лед не окрепнет, – говорил отец Модест. – Мостов тут нету, только переправа водная. Дальше Ярославль минуем да Нижний Новгород, но в города нам нет надобности. Между Казанью и Самарой проедем, а там хорошая дорога по тракту в Пермь. В Перми уж остановимся на недельку. Большая река впереди, Тобол, а Каму так только притоками увидим. Екатеринбургу уж боле полувека, отчего-то все думают, что нынешняя Государыня его ставила. Дале Омск, сей град – дитя, два года ему всего. Берегом Иртыша до Барнаула, сие город-недоросль, двенадцати годов. Ну а там уж рукой подать, не больше недели пути.
– Ох и расстоянья в России, – изумлялся Роскоф. – Сколько ж на самую дорогу уйдет, Ваше Преподобие?
– Месяца два, а то и три, как уж фортуна. Ежели бы почтой ехали, так наверное три, зато, конечно, покойнее казенной дорогою. А проселочными трястись я по прямой давно путь выездил, вот, взгляните по карте.
Роскоф и отец Модест склонились над исцарапанным трактирным столом, углубившись в потрепанное по краям географическое изображение.
«Может статься, проселками и короче, только куда ж мы едем так далеко и что там позабыли?» – подумала Нелли, со скуки уткнувшись в добытую в Твери потрепанную книжку журнала. Журнал назывался «То да сё» и был старый-престарый. Так, в нем давалося подробное описанье «изумительной думающей механической куклы для игры в шахматы», а Нелли в малолетстве еще слыхала, что отлитая эта в виде турка кукла была лишь ловким обманом: живехонький шахматист прятался в ее основании, передвигая фигуры при помощи хитрых рычажков.
– Позволите ли взглянуть на сие, господа? – приятным, чуть хрипловатым голосом вмешался проезжий с другого конца стола. До сего момента казался он вполне углубившимся в содержимое своих дорожных сумок, в коих наводил порядок.
– Извольте, сударь, – отец Модест обязательно передал карту. – Вы интересуетесь познавательности ради или с сугубою целью?
– О, еще с какою целью! – воскликнул проезжий. – Позвольте, уж кстати, представиться. Леонтий Силыч Михайлов, личный дворянин. Действительный член Императорской Академии Наук.
– Филипп Антонович Росков, дворянин из Бретани.
– Модест священник Преображенский, а сей недоросль племянник мой Роман.
– Душевно рад составить знакомство. – Проезжий раскланялся. Нелли не умела различать у взрослых возраста, когда были они старше Ореста или Филиппа. Вроде бы Михайлов глядел одних лет с отцом Модестом, но, может, и старше. Был он невысок ростом и мелок чертами лица, однако ж приятен. Главными составляющими его приятства были заурядные серо-зеленые глаза, сами по себе небольшие, но то и дело начинавшие лучиться таким доброжелательством, что тут же делавшиеся огромными, а также хрипловатый сей ласковый голос. Пегонькой паричок его, застегнутый пряжкою, казался коротковат и торчал назади кверху забавным хвостиком. Щеки казались выбритыми довольно небрежно, как у человека, не слишком о наружности тщеславного. Получивши карту, Михайлов тут же уткнулся в нее.