Шрифт:
Уже упоминавшийся маркиз Астольф де Кюстин, посетив Петербург ровно через сто лет после Альгаротти, с убийственной точностью аттестовал суть российской государственности: «Воспользоваться всеми административными достижениями европейских государств для того, чтобы управлять на чисто восточный лад шестидесятимиллионным народом, — такова задача, над разрешением которой со времён Петра I изощряются все монархи России» [17. С. 152].
Формула де Кюстина оказалась универсальной не только в отношении предшествовавших без малого полутора веков российской истории, но и в отношении последующих. Конечно, Николаевская эпоха могла служить квинтэссенцией принципов государственности. Однако даже те правители, которых общественное сознание воспринимало как относительных либералов — например Екатерину II, Александра II, Никиту Хрущёва, вводя те или иные послабления, никогда не переступали черту, отделяющую суть петровского государства от европейского. В России всегда главенствовал один принцип: государство — всё, народ, общество, отдельная личность (если это, конечно, не сам верховный властитель) — ничто.
Этот принцип строго соблюдался во всём — в деловой жизни, в культуре, в быту… И если на протяжении почти всего XVIII и первой четверти XIX века различные преференции и льготы для иностранцев ещё привлекали в Россию — прежде всего в Петербург — много европейцев, то с восшествием на престол Николая I этот процесс фактически прекратился. Россия утеряла для них всякую привлекательность. Кто же станет приезжать в страну, где отсутствует всякая свобода личности, включая свободу передвижения, причём даже для светского дворянства?
А вот русские, в том числе петербуржцы, напротив, чем дальше, тем больше стремились в Европу. Она притягивала, как магнит, манила, как рай земной. Но почти всегда граница была «на замке». Тот же Александр Сергеевич, много лет подряд тщетно стремившийся выехать в любую другую страну и до последних своих дней так и оставшийся отказником, вынужден был испрашивать царского разрешения даже на поездку в собственное родовое имение. Впрочем, некоторым приходилось ещё хуже. Весной 1844 года, как записал Александр Никитенко в своём дневнике, «вышел… указ об увеличении пошлин с отъезжающих за границу. Всякий платит сто рублей серебром (около четырёхсот рублей ассигнациями) за шесть месяцев пребывания за границею. Лицам моложе двадцати пяти лет совсем воспрещено ездить туда» [20. Т. 1. С. 475].
Ну, а если не помогала и дорогая плата за право вдохнуть европейский воздух, всегда имелись бдительные жандармы. Уже совсем в другую эпоху, в 1875 году, когда семья Достоевских временно жила в Старой Руссе и Фёдор Михайлович собирался поехать на воды в Европу, Анна Григорьевна вынуждена была обратиться к местному исправнику за получением паспорта. Полковник, «порывшись в ящике своего письменного стола… подал мне довольно объёмистую тетрадь в обложке синего цвета, — вспоминала жена писателя. — Я развернула её и, к моему крайнему удивлению, нашла, что она содержит в себе “Дело об отставном поручике Фёдоре Михайловиче Достоевском, находящемся под секретным надзором."» [12. С. 284]. Стоит заметить, что это случилось через 25 лет после того, как за участие в кружке Петрашевского писатель был приговорён к каторге, через полтора десятка лет после того, как он вернулся в Петербург, и уже после нескольких поездок в Европу.
Излишне, наверное, напоминать, что после Октября 1917 года (не сразу, но вскоре) под секретный надзор соответствующего ведомства попали все советские граждане, которые другой такой страны не знали, где так вольно дышит человек, а потому границу от них заперли на замок.
Параллельные заметки. В современной российской памяти запечатлелись, главным образом, четыре волны эмиграции — ленинская (послереволюционная), которую обычно называют первой, послевоенная (середины и второй половины 1940-х годов), брежневская и горбачёвско-ельцинская.
Между тем наша эмиграция имеет многовековую историю. Ещё царь Борис отправил в Германию, Францию и Англию 18 молодых людей набираться ума-разума, и ни один из них не вернулся обратно. «Несомненно, возвращение в Москву означало для них мученичество, — писал русский философ Георгий Федотов. — Подышав воздухом духовной свободы, трудно добровольно возвращаться в тюрьму, хотя бы родную, тёплую тюрьму» [27. Т. 1. С. 78]. Первый поток эмигрантов из России хлынул и стал постепенно набирать мощь с началом реформ шестидесятых годов XIX века, едва появилась такая возможность. В 1887–1891 годы из страны, по терминологии того времени, выселились почти 300 тысяч человек, в 1892–1896 годы — более 200 тысяч; в итоге общее число уехавших за два последних десятилетия XIX века в девять раз превысило число эмигрантов 1861–1870 годов [2. С. 105]. В начале ХХ столетия эмиграция возросла ещё больше. Только в 1906–1911 годы страну покинули 1100 тысяч человек [26. С. 92]. Самой крупной оказалась послереволюционная эмиграция — около двух миллионов человек.
Для России появление столицы где-то на далёкой окраине казалось алогичным. Она превратилась в страну со смещённым центром. Но в глазах Старого Света возникновение Петербурга было легко объяснимо и сулило многое: русская северная столица выросла на периферии европейской ойкумены, чтобы, как заявлял русский царь Пётр I, стать первым шагом на пути европеизации его государства. Неслучайно Шарль Монтескьё говорил, что «Пётр вернул Европе страну, которая ей принадлежала» [8. С. 95].
Действительно, с основанием Петербурга обновлённое государство стало называть себя уже не Московией, а Россией, и жители именовали себя уже не московитами, а русскими, россиянами; иными словами, у народа начало формироваться и крепнуть современное национальное самосознание. Возникли науки, система образовательных учреждений, знать — одеждой и манерами — стала напоминать европейцев…
Таким образом, была сделана заявка на вхождение в западную цивилизацию. Однако дальше дело не двинулось. Проходили десятилетия, века, а Россия в глазах Старого Света по-прежнему представала царством варваров. Если для русских Петербург и служил окном в Европу, то для самих европейцев он всегда оставался окном в Азию.