Шрифт:
Мы. вошли в зиму без дров. Чем мы топили? Я сжёг свою мебель, скульптурный станок, книжные полки и книги, книги без числа и меры.
Один друг мой топил только книгами. Жена его сидела около железной дымной печурки и совала, совала в неё журнал за журналом. В других местах горели мебель, двери из чужих квартир.
Это был праздник всесожжения. Разбирали и жгли деревянные дома. Большие дома пожирали маленькие. В рядах улиц появились глубокие бреши…
У мужчин была почти полная импотенция, а у женщин исчезли месячные.
…Умирали просто и часто. Умрёт человек, его нужно хоронить. Стужа студит улицу. Берут санки, зовут знакомого или родственника, достают гроб, можно напрокат, тащат на кладбище. Видели и так: тащит мужчина, дети маленькие, маленькие подталкивают и плачут.» [5. Т. 1. С. 34–36].
О чём это? Ну, конечно, о блокаде. Только не о ленинградской, как почти наверняка подумал читатель, — о петроградской: эта статья Виктора Шкловского была написана в 1920 году, в разгар первого демоцида, обрушившегося на северную столицу в ХХ веке.
Тогда, всего за несколько лет, население города сократилось в три раза: перед Февральской революцией проживало 2,4 млн человек, к концу 1920 года — до 722 тыс. (по другим данным, 740 тыс.). Конечно, кому-то удалось выехать за границу, в Москву или в южные районы России, кто-то ушёл воевать (к белым или красным), кто-то (в первую очередь, рабочие) уехал в деревню. Но многие жители оставались в городе и медленно вымирали от голода, холода и чекистского произвола.
По вполне понятным причинам никаких статистических данных об умерших нет, даже приблизительных. Но сохранились свидетельства очевидцев. Вот, например, записи известного экономиста и статистика Станислава Струмилина: «…картофельная шелуха, кофейная гуща и тому подобные “деликатесы” переделываются в лепёшки и идут в пищу; рыба, например селёдки, вобла и т. п., перемалывается с головой и костями и вся целиком идёт в дело. Вообще ни гнилая картошка, ни порченое мясо, ни протухшая колбаса не выбрасываются. Всё идёт в пищу». Струмилин произвёл и научные подсчёты: «…при средней норме для работника физического труда в 3600 калорий в день, а при минимальной — 2700 калорий продукты, получаемые по продовольственным карточкам, давали накануне революции 1600 калорий, а к началу лета 1918 г. — до 740, то есть 26–27 % от минимальной нормы» [29. С. 66–67]. Характерные штрихи из дневника Зинаиды Гиппиус: «Рвут падаль на улице равно и одичавшие собаки, и вороньё, и люди» [17. Т. 1. С. 211], «На Николаевской улице вчера оказалась редкость: павшая лошадь. Люди, конечно, бросились к ней. Один из публики, наиболее энергичный, устроил очередь. И последним достались уже кишки только» [16. С. 284]. А вот свидетельство географа, статистика и музееведа Вениамина Семёнова-Тян-Шанского: в 1919–1921 годах «на улицах и во дворах Петрограда совершенно исчезли столь изобильные прежде голуби, которые были все поголовно съедены населением. Раз появились в изобилии грачи, свившие свои гнёзда на деревьях сада Академии художеств и других, но вскоре исчезли, вероятно, тоже в целях питания населения…» [36. С. 402].
Всюду в городе царили грязь, следы мародёрства и запустения. «Страшно видеть эти пустынные, поросшие зелёной травой улицы Петрограда, особенно облинялый пустынный Невский», — свидетельствовал 7 июля 1918 года в своём дневнике рядовой петроградский интеллигент, учёный-архивист Георгий Князев [22. С. 79]. Редкие прохожие напоминали призраков: опухшие от голода, немытые, одетые в рваньё — всё ценное конфисковано, а не то припрятано во избежание конфискаций, нападений грабителей или чекистов, которые выявляли ненавистных им буржуев прежде всего по внешнему виду. «Шла дама по Таврическому саду. На одной ноге туфля, на другой — лапоть», — записывала в июне 1919 года в свой дневник Зинаида Гиппиус [16. С. 240]. А ночью город вымирал полностью, только где-то в редких комнатах с окнами, занавешенными одеялами, словно в кладбищенских склепах, ютились люди.
Параллельные заметки. Зимой жизнь теплилась главным образом вокруг печки. Но не той, которая стояла в каждой комнате и была отделана изразцовыми плитками или, на худой конец, гофрированной жестью, а вокруг самодельной крохотной печурки. Очаг, неумело сложенный из кирпичей, именовался «буржуйкой», небольшой ящик из чугуна — ««пролетаркой». ««Пролетарки» встречались много чаще, но, видимо, в советских условиях их название не отличалось, как сказали бы сейчас, политкорректностью, и поэтому именно чугунные печки в итоге навсегда остались «буржуйками», а слово «пролетарка» вышло из обращения.
Ещё недавно процветающий город, в котором жизнь бурлила днём и ночью, теперь превратился в царство ужаса, горя и нищеты. Уже после Гражданской войны Константин Вагинов вспоминал: «Страшен Петербург для Петербуржца. В 1918, 1919, 1920 годах он прикинулся мёртвым, жалким, беспомощным, повисшим на тонкой верёвке над пропастью…» [11. С. 452]. В представлении Виктора Шкловского, вернувшегося в 1918 году из Персии в Петроград, этот город напоминал человека, «у которого взрывом вырвало внутренности, а он ещё разговаривает» [43. С. 143]. Осип Мандельштам в том самом 1918-м сказал жёстче и проще: «…Петрополь, город твой, / Твой брат, Петрополь, умирает!» [28. Т. 1. С. 121], и через три года Николай Анциферов подтвердил: «Петрополь превращается в Некрополь» [32. С. 29].
Вспомним эсхатологические настроения, царившие в Петербурге в начале века. И вот предчувствия сбылись. Но реальность оказалась страшнее ожиданий, она оказалась настолько страшной, что величайший поэт той эпохи Александр Блок умер, по сути, от отчаяния [43. С. 241].
Статья Виктора Шкловского, отрывками из которой начинается эта глава, так и называлась: «Петербург в блокаде». На первый взгляд, странное заглавие — в течение всей Гражданской войны Петроград ни разу не был взят в кольцо какими-либо вражескими войсками. И всё же блокада действительно была. Её установили сами новые хозяева города — большевики.
Внешнее кольцо этой блокады составляли заградительные отряды, которые арестовывали всех крестьян, пытающихся привезти в Питер картофель, овощи, муку, хлеб, молоко для продажи или натурального обмена. Коммунисты объявили «мешочников» и «спекулянтов» вне закона, и облавы на них велись повсюду — на маленьких станциях, в вагонах, на вокзалах, городских рынках…
Не менее страшно было и внутреннее кольцо, в котором оказались петроградцы: постоянные обыски, реквизиции любых мало-мальски ценных вещей (вплоть до материи и кожи с мебельной обивки), незаконные аресты и, конечно же, голодомор. О том, как это делалось и, вообще, что творилось в ту пору в Петрограде, можно представить себе по сводкам о настроениях горожан, которые регулярно составляла Петроградская ЧК, используя перлюстрированные письма, конфискованные дневники и доносы осведомителей. Вот всего одна цитата из такого документа, характеризующая житейские реалии и психологическое состояние обитателей северной столицы: «Дорогая Наташа. Отнятые наши вещи коммунистами продаются. Продали зеркало за 10000 р. Делают из плюша с кресел сапоги. Где же, дорогая, та правда, что думали найти?..» [3. С. 778].