Шрифт:
Но театр я любил. Мне это было абсолютно ясно. Иначе для чего бы тогда я отказался от всего другого во имя его? Я не возвращался к учебе в высшей школе, несмотря на то что с моим образованием я мог бы сейчас срабатывать в десять раз больше и жить вполне обеспеченно. Я не спал ночей, получив новую роль, и в творческом трепете захлебывался под наплывом образов, ассоциаций и мыслей, которые возникали у меня в голове в бессонные ночи, как черты будущего сценического образа. И я тяжко страдал, сознавая свою беспомощность. Я хотел играть лучше, играть хорошо. Но я не знал, как надо играть.
Для бенефиса я выбрал пьесу Гейерманса «Гибель надежды».
— Боса? — скептически переспросил режиссер.
— Нет, — смутился я, — Симона…
— Как? — еще больше удивился режиссер. — Только Симона?
Ведь для бенефиса всегда выбирают самую видную, главную роль. А я выбрал невыигрышный, малозаметный эпизод. Вся роль Симона исчерпывалась одним выходом во втором действии.
А впрочем, это вовсе не была чрезмерная, преувеличенная скромность. Просто я не любил больших ролей. Подобная странность была даже диковинна в актерской профессии, однако это было именно так. Я охотно, с увлечением играл роль Степана в «Женитьбе», Миронова в «Днях нашей жизни», Винара в «Трильби», Дулитла в «Пигмалионе» и т. п., но тяжко терзался, когда приходилось изображать Вишневского в «Доходном месте», Монассе в «Уриэль Акосте», Мордухая Бермана в «Вечном страннике». Меня никто не учил играть на сцене, мне просто давали роль и говорили «играй». И я учился сам. И поэтому я не умел создать большого, «длинного» образа. Не умел быть на сцене долго. Я мог сделать эпизод, зарисовку, деталь. Я мог быть на сцене только непродолжительно. Только один выход. Тогда найденная мною для образа черта раскрывалась полно и ярко и образ становился красочным, выразительным, — я чувствовал это по тому, как воспринимал мою игру зритель. Когда же выходов было несколько, много, то меня «не хватало» для образа, для раскрытия новых черт, а найденную я не умел показать снова, и мой образ «терял себя», я переставал ощущать его, я его «забывал», и оставался только голый текст, который я произносил, подавая реплики моим партнерам. И зритель уже не воспринимал меня — я это чувствовал.
Вот поэтому я и выбрал для бенефиса небольшую, эпизодическую роль. Но сыграл я ее плохо.
Виноват в этом был зритель.
Подготовил роль Симона я хорошо. Я перечитал все книги, которые могли мне помочь найти необходимый образ. Я хорошо вник в пьесу и определил мое место в сюжете, мои взаимоотношения с другими действующими лицами, самую идею персонажа, исполняемого мною. Я углубился в его психику, определил черты характера, пережил его трагедию. И все это я зафиксировал. Я пришел в театр взволнованный, как, возможно, никогда до этого в жизни. Все другие чувства у меня будто онемели, я как бы утратил восприятие, способность понимать окружающее. Я загримировался и ждал около кронштейна своего выхода.
— Приготовиться! — прошептал помощник режиссера.
Я был готов.
— Готов!
— Пшел!
Легкий толчок в спину, я широко распахиваю дверь, как и подобает пьяному, и — я на сцене. Сразу же взмахиваю рукой, и из горла моего вылетают проклятия.
Вот тут-то зритель и испортил мне все. Я растворил дверь и только успел взмахнуть рукой, как что-то непредвиденное вдруг ударило острой, почти физической болью по моим до предела напряженным нервам. Я сразу отяжелел и ослабел. Все мускулы утратили упругость, вместо подъема я вдруг почувствовал пустоту и безразличие ко всему. Так бывает, по-видимому, когда в тебя попадает пуля и ты убит… Я стоял растерянный и смущенно поглядывал вокруг: что же такое произошло, что меня так тяжко и внезапно поразило? Это стоял и растерянно озирался не Симон, а я, актер, обыкновенный, внезапно напуганный человек. Я — а не рыбак Симон из пьесы «Гибель надежды». Рыбака Симона уже на свете не существовало: его сразила пуля в сердце…
Идиотская, дикая традиция встречать актера-бенефицианта аплодисментами! Я не знал о такой традиции или, возможно, забыл. Меня еще никогда не встречали аплодисментами при первом выходе. Я не ожидал аплодисментов, и я не был к ним готов. Моя роль, мой образ не был создан так, чтобы в промежуток времени от раскрытия дверей и взмаха руки могло что-то вклиниться в мое сосредоточенное и напряженное внимание.
Я сделал шаг — ненужный, лишний, гибельный для рыбака Симона шаг — и растерянно остановился.
— Кланяйся, кланяйся! — шипел кто-то из-за кулис, кто-то из партнеров на сцене.
Я сделал второй шаг и поклонился. Образ Симона уже умер. Теперь я мог спокойно переждать, пока закончатся аплодисменты.
Потом я снова занял свое место, взмахнул нехотя рукой и произнес все три проклятия, которые были вписаны в актерский текст. Они уже не принадлежали мне, актеру, они принадлежали только автору пьесы, голландскому писателю Гейермансу. От них дохнуло на меня смертельным холодом, пошлостью и тоской. Жиденькие аплодисменты проводили меня, когда, окончив, я уходил.
И вот с тех пор на всю жизнь я возненавидел аплодисменты. Когда, находясь в театре теперь как зритель, я неожиданно слышу в середине действия, как восторженная аудитория приветствует появление своего любимого актера взрывом аплодисментов, я вздрагиваю и сердце мое застывает в страхе за него. Когда мне приходится выходить на трибуну и аплодисменты аудитории адресуются ко мне раньше, чем я успеваю раскрыть рот, мне делается нудно и тоскливо и все то, о чем я только что собирался вдохновенно говорить, утрачивает для меня всякий интерес, делается будничным и безразличным.
Бенефис дал мне довольно значительный сбор, я только немного не добрал до аншлага. Когда я разгримировывался, администратор уже принес рапортичку и чистую кассовую выручку. Я расписался, стер остатки грима, потом быстро оделся и пошел из театра прочь. У меня было так гадко на душе, как, может быть, не было еще никогда.
Уже в дверях при выходе меня догнал помреж. Он передал мне мои «бенефиции». Бенефиций, подарков, я получил два: кусок туалетного мыла и флакон тройного одеколона. Это были роскошные бенефиции по тем временам. Одеколона и туалетного мыла я не видел с последних лет мировой войны.