Шрифт:
Звучит гонг, и Александра Ивановна вскакивает.
— Я ничего не смыслю в политике, — торопливо говорит она, — но я знаю только одно: после революции не останется на свете театральной провинции! А если ей суждено остаться, то я против революции!.. Вы знаете, — грозно наступает она на меня, — что я окончила только церковноприходскую школу? Какое я имею право идти на сцену, если я закончила только церковноприходскую? Революция должна сделать так, чтобы на сцену не пускали без высшего образования.
Свет притухает, и двери гардеробной распахиваются.
— Леська! — кричит помреж. — На сцену! Две пары туфелек, красные и золотые, шесть юбок и различные монисты.
Он исчезает, Александра Ивановна хватает пуховку и макает ее в коробку с пудрой:
— Подуйте мне на лицо.
Я дую, и она, схватив две пары туфелек, шесть юбок и мониста, убегает из костюмерной. На пороге она быстро оборачивается, подбегает к вороху цветов и быстро выдергивает два пучка. Она сует цветы себе за декольте, за пояс, в волосы. Глаза ее горят.
— Нет! — кричит она снова. — Нет на свете никого богаче провинциальной актрисы. Разве столичные актрисы имеют столько зрителей, как мы? Их ежедневно смотрят одни и те же люди. Ну, тысяча, ну, несколько тысяч, за всю жизнь. А меня уже видели сотни тысяч, а может быть, и миллионы!
Раздается второй гонг, и Александра Ивановна исчезает за дверью. Через минуту я уже слышу ее возбужденный голос на сцене.
Вскоре в Александру Ивановну влюбился красавец командир из конницы Котовского.
И когда вспыхнула эта любовь, то Александра Ивановна поняла, что до сих пор она еще не любила. Это была первая любовь, огромная и всепоглощающая.
Это была любовь, в которой ясно и просто все: и то, что мужа надо бросить, и то, что жизнь надо начинать сначала, и то, что в этой новой жизни все будет так, как того потребует сама любовь, и даже так, как того захочет новый, любимый муж. Было просто и натурально даже то, что теперь, отныне Александра Ивановна уже не принадлежит сама себе. Она принадлежит только любимому.
Котовцы как раз вышли в рейд, и Александра Ивановна тяжко страдала, тревожась за жизнь любимого, тоскуя в одиночестве. Каждая минута ожидания была для нее длиннее, чем вся прожитая жизнь. Свет без милого стал не мил.
Но котовцы вскоре возвратились с победой. Ее любимый — красная фуражка набекрень, черная гимнастерка нараспашку, малиновые широченные галифе — на резвом вороном подскакал прямо к театру и, перегнувшись с седла, крикнул в оконце актерской костюмерной Александре Ивановне:
— А вот и я!
Александра Ивановна обмерла с тюбиком грима номер два в руке. На вороном коне прогарцевало ее счастье и жизнь…
Назавтра поутру, до репетиции, Александра Ивановна должна была идти в загс. Я забежал на рассвете: я дол жен был расписаться в качестве свидетеля.
Александра Ивановна проживала в мансарде за старым базаром. На мой стук она ответила коротким: «Войдите».
Я вошел. Это впервые я заходил к Александре Ивановне в дом. На дощатой стене, в один ряд, на гвоздиках висели платья, корсетки, вышитая сорочка, турецкие шали, цыганские юбки. На полу шипел шведский примус, подпертый кирпичиком вместо третьей отломанной ножки. На столике под окном, застеленным застиранным гримировальным полотенцем, лежал обломок конской подковы. Александра Ивановна, поджав ноги, сидела на кровати и смотрела в тетрадку с ролями.
— Ну, — сказал я, — идемте, а то опоздаем на репетицию! Не думайте, что в загсе все обойдется быстро.
— Я и не собираюсь идти в загс.
Я остолбенел.
Александра Ивановна отложила тетрадку в сторону. Какое-то мгновение взгляд ее скользил по комнате, избегая моего взгляда. Потом, чтобы взять что-то, она схватила обломок конской подковы со столика, стоявшего у изголовья. На изломе подковы железо ясно искрилось — обломок был свежий. Подкова сломалась только что. Еще сегодня утром она была на копыте у коня — комья земли около шипов еще не просохли. Александра Ивановна взглянула на меня своими прекрасными серыми глазами. Левый глаз косил, но взгляд был живой, пронизывающий и горячий.
— Пусть голодная, голая и босая! — вскрикнула Александра Ивановна страстно. — Пусть всю жизнь на чердаке! Только быть в театре! — Ее голос звенел, ее речь была патетична, как заклинание. — Пусть без любви всю жизнь! Только бы прекрасную роль!..
Она швырнула обломок подковы на кровать, схватила подушку, бросила ее на подкову и упала на подушку сама, лицом вниз.
Я смущенно попятился и отвернулся к окну мансарды.
Возлюбленный Александры Ивановны потребовал, чтобы она оставила театр.