Шрифт:
Были озаглавлены и другие страницы толстой тетради: «Тылы», «Пути снабжения каждой из армий, двигающихся в разных направлениях», «Путь следования главного штаба» — оптимальный маршрут для координации усилий всех и принятия самых срочных мер в случае непредвиденных обстоятельств, вплоть до провала какой-либо местной операции... Последний раздел составили вопросы, озаглавленные одним словом — «Конспирация», содержащий параграфы: «Зарубежные отделы ЧК»; «Милюковцы и другие „левые”» (сменовеховцы, «Союз возвращения на родину», «Красный Крест» и т.п.); свои — «николаевцы» и «Кирилловцы», способные из-за взаимной ненависти продать и предать в любой час. «Недопущение их к Плану. При крайней необходимости — ознакомление лишь с отдельными деталями...»
Врангель откинулся на спинку кресла. Подумал с чувством радости об оконченной огромной работе. Достал брегет. Почти три часа провел в кабинете. Начало положено. А впереди еще непочатый край работы, которую он твердо решил проводить сам, один, не позволяя себе привлекать к Плану даже технических исполнителей, даже тех, в ком был абсолютно уверен. План от «А» до «Я» принадлежал только ему. Он был только его ребенком, ничьим больше!.. Его! Его! Его!
2
Время до ужина и перед сном Врангель обязательно проводил в кругу семьи. Будущее снова будоражило его. Он считал, что мог бы (и должен!) работать больше, несмотря на копившуюся усталость. Но настроение у него выровнялось. Врангель позволял себе теперь в ре-менами со спокойным превосходством участвовать во всех разговорах, поддерживая любую тему, даже нескончаемые воспоминания баронессы Марии Дмитриевны о пребывании в Петербурге среди большевиков, в которых содержался с трудом скрываемый упрек ему, допустившему, что с его матерью могло происходить такое. Врангель намеренно не ложился спать рано: боялся бессонницы, против нее не действовал уже и порошок веронала. Бессонницы боялся панически. Лезли в голову отвлекающие мысли, ненужные воспоминания. Вставал с тяжелой головой, неспособный заняться делом. Приходилось идти на прогулку в лес Камбр и опять терять святое утреннее время, ибо по возвращении хотелось прилечь хоть на полчасика и постараться не заснуть. Короче, плохой сон отнимал у него утро совершенно, а вслед за утром ломался и весь дневной распорядок. В такие дни обед приносили ему в кабинет. Порядки в своем доме единолично определяла баронесса Мария Дмитриевна. Жена — Ольга Михайловна — вольна была распоряжаться временем по собственному усмотрению. Впрочем, на ней, естественно, лежали и определенные обязанности по уходу за детьми и их воспитанию. Петр, ставший уже почти совершеннолетним, готовивший себя по настоянию отца к военной карьере, правда, не очень и нуждался в ее поучениях. Он был аккуратен, тверд в своих устремлениях, замкнут — полностью перенял отцовский характер. Елена, очень повзрослев и похорошев за последний год, несколько беспокоила мать: Ольга Михайловна во всем узнавала самое себя — такая же порывистая, на грани экзальтации, с быстро меняющимся настроением, любящая природу, добрая к людям, постоянно выдумывающая себе кумиров, которым готова была беззаветно служить и поклоняться. Елена много и бессистемно читала, -книги заставляли ее то слишком радоваться, то беспричинно печалиться. Она оказалась способна и к языкам, ей давались легко и английский, и французский, и латынь, но занималась девочка неохотно, предпочитая приготовлению уроков вышивание и рисование акварелью бесконечных пейзажей.
Бабушка вечерами занималась воспитанием внуков: читала вслух уже написанные и обработанные Котляревским те части из своих воспоминаний, которые считала готовыми к публикации. Ольга Михайловна слушала с неподдельным интересом, поражалась, пугалась, восторгалась силой духа свекрови. Врангель не любил этих долгих и бесцельных для себя посиделок: в каждой строке ему слышался упрек матери — не позаботился вовремя, бросил, не вывез из большевистского плена, где каждую минуту она подвергалась смертельной опасности. Как-то Врангель намекнул матери, что очень устал и чувствует себя неважно, но Мария Дмитриевна так выразительно холодно и надменно посмотрела на него, что он осекся и уже никогда не искал новых предлогов ускользнуть от ежевечерних чтений, обязательных для семьи, точно молитва, и лишь успокаивал себя надеждой, что должна же кончиться когда-то и ее одиссея. Надо сохранить выдержку, не вмешиваться, даже не пытаться исправить некоторую неточность изложения, помочь ей уточнить хотя бы известные всем даты. Надо слушать. Или делать вид, что слушаешь. Мемуары — ее личное дело. Когда заканчивался вечерний чай и прислуга убирала посуду, Мария Дмитриевна доставала свой гроссбух, — как окрестил сын толстый альбом в сафьяновом переплете с медной застежкой, предназначенный для салонных любовных стишков, — надевала пенсне и начинала чтение ровным бесстрастным голосом, адресуясь демонстративно к Петру, Наталье и Елене.
«Я вставала в семь часов и направлялась за кипятком в чайную, — долетал до него ровный, какой-то железный голос матери. — Пила ржаной кофе с куском ужасного хлеба и шла на работу в музей города, что расположился в Аничковом дворце. Чулок у меня не было, ноги обматывала тряпками. Хорошо, сначала удалось купить калоши, а потом выменять их на сапоги. Обедала в общей столовой, вместе с курьерами, уборщицами, метельщиками. Ела всяческую бурду: воблу, иногда чечевичную похлебку — оловянной ложкой из оловянной миски... («Все какие-то мелочи, — машинально отмечал про себя Врангель. — Тряпье, вобла, миски, ложки. Недостойно матери главнокомандующего! Надо бы сказать, чтоб Котляревский выбросил, не забыть!») ...В пять часов возвращалась домой, топила печь, ужинала вареным картофелем — шесть штук за двести пятьдесят рублей, — чинила тряпье. («Опять тряпье!») В субботу мыла пол, в воскресенье стирала обмороженными руками. Сама таскала дрова, выносила помои, сидела на тумбе у ворот дома обычно с десяти до часу ночи, как и другие жильцы. Однажды председатель домкома, явившись и увидев портрет моего сына в военной форме, приказал немедля убрать «генерала», иначе он донесет в ЧК. Бог меня хранил. И хотя я потеряла два пуда веса, была желта, как воск, руки обморожены, ноги ослабли, глаза видели плохо — в свои шестьдесят лет я ни разу не болела... («все о том же — о своих обывательских интересах и мелочах. Надо решительно указать Котляревскому: как буду выглядеть я, когда подобные «мемуары» появятся в Европе, подписанные баронессой Врангель!») ...Едва обстановка в городе стала особенно опасной, я оставила квартиру и переехала к подруге, которая, в свою очередь, опасаясь за свою жизнь, перебралась к бывшей подруге. Я осталась в квартире одна. Три месяца денег никому не платили. Ни еды, ни керосина, ни свечей...»
— Ужас какой! — долетело до него восклицание жены. («фу! Какая, однако, неприличная несдержанность Ольги!»)
— Это не ужас, Оленька. Ужас был впереди, когда ко мне пришли с ночным обыском. Слушайте: «Я лежала одетая. Рядом в тумбочке самое дорогое — мои драгоценности и портрет сына. Услышав стук, я бросилась к печурке и все уничтожила и только после этого отворила им дверь. Вошли четверо, вооруженные: «Где хозяйка?» — «В Новгородскую губернию за провизией уехала», — соврала я. «Знаем, скрылась паразитка. Буржуазия работать не кочет, народ мутит». Они приняли меня, без сомнения, за служанку. Обыск шел до утра. Перевернули весь дом — и, потребовав, чтоб я сообщила в домком, как только хозяйка появится, ушли. Вскоре меня «уплотнили». Поселили безногого красноармейца, счетчицу из банка, семью многодетного еврея. Я перебралась в самую маленькую комнату — она при кухне и черном входе. В случае необходимости есть возможность и выйти незаметно... С марта двадцатого года начались новые осложнения. Мой сын стал главнокомандующим Русской армией. На всех стенах, афишных будках и заборах появились воззвания, плакаты и карикатуры. Каждую ночь я меняла место ночлега. Разве не счастье, что я уцелела?!»
Врангель, не выдержав, поспешно уходил, объясняя уход головной болью.
...Еще один день пролетел незаметно. Работа продвигалась медленно. И все крепла мысль, что он один с ней не справится. Следовало вызвать Шатилова и открыться во всем Павлуше. Но каков он теперь? С кем? И захочет ли вновь становиться под знамена, которые оставил, несмотря на все просьбы и увещевания?
Вечером мать, как всегда, продолжала свои чтения.
У Врангеля вновь разламывалась голова. Его знобило, ломило ноги и суставы рук. Он пил чай с ромом, но никак не мог согреться. Хорошо бы уйти и лечь на тахту, укрыться потеплей пледом и буркой. Но разве можно сделать это — опять обидеть мать, оскорбить своим невниманием? Она не простит. Надо терпеть.
Продуло, вероятно, когда раскрыл окна, проветривая от табачного дыма кабинет. Ведь прогулка была сегодня совсем короткой: дождевая пыль, пронизывающий холодный ветер — он дошел лишь до шоссе Ватерлоо и повернул назад. Плохо, очень плохо!..
— «...В конце октября двадцатого года меня разыскала девушка-финка, передала записку: «Доверьтесь подателю записки вполне. Все устроено», — продолжала читать баронесса. — Финка сказала: «Ехать надо завтра, без багажа. Оденьтесь теплее — путь долгий, по морю четыре часа». Я согласилась и даже оставила в канцелярии записку, что по случаю сильного переутомления прошу двухмесячный отпуск. Свидание наше состоялось на Тучковой набережной. С финкой мы пришли на Балтийский вокзал — день был субботний, народу много. Наконец, подали теплушки, поезд двинулся. На станции Мартышкино вышли. Смеркалось. Долго брели к морю. В маленькой хатке остановились. Хозяин русский, его жена — финка. Полагаю, гнездо контрабандистов, где пришлось провести почти сутки из-за патрулей, искавших кого-то. Ночью за мной пришел пьяный хозяин. С ним — еще двое. Пошли к морю. Ночь была морозная и беззвездная. Столкнули лодку. Меня, как куль, перенесли на руках. Пассажиров собралось человек пять. Поставили парус, вышли в море. Ветер оказался непопутным (нам следовало обогнуть Кронштадт, где рефлекторами освещали море), поднимал волну и мокрые брызги. Трос вычерпывали воду. Я промокла и замерзла. Усилившийся ветер сорвал парус, мачта обломилась. Пошил густой снег.