Шрифт:
Остальное случилось позже, гораздо позже, после писем и телеграмм и поспешной поездки к моим родителям, тщательно составленного пресс-релиза и последовавшего за ним взрыва удивления и восторга всех газет в стране. После того как я научилась скрываться от прессы, покидая свой дом, научилась засыпать ночью под ослепляющие вспышки фотокамер, проникавшие даже сквозь плотно сомкнутые веки…
После того как мне пришлось уволить слугу, который продал репортерам несколько моих писем, и я поняла, что больше никогда не смогу сказать ни слова и написать ни строчки втайне от всего мира и что мне придется пробираться в город поздно ночью, чтобы примерить свое свадебное платье. И, несмотря на все предосторожности, увидеть свое приданое, включая подвязки и пеньюары, со всеми подробностями воспроизведенное на первых страницах «Нью-Йорк таймс» вместе с информационным бюллетенем выпускников Смита. И наконец, этот волнующий день в гостиной нового дома моих родителей, названного Некст Дей Хилл! Священник объявляет нас мужем и женой, и я чувствую, что сердце готово выскочить из груди, несмотря на плотный шелковый корсаж. Муж целомудренно целует меня в щеку, и все наши друзья и родные хлопают…
Я вижу себя на пороге, глядящую на удаляющегося от меня Счастливчика Линди, Одинокого Орла – нет, нет, моего жениха, – и не могу поверить, что из всех женщин на земле он выбрал меня…
Это было тогда. И только после того как моя прежняя жизнь изменилась так бесповоротно, что я никогда бы не поверила в нее, не будь реальных вещественных доказательств – фотографий, карт, паспортов и вырезок из желтых газет, – только тогда я поняла, что ни разу в тот вечер ни один из нас не произнес слово «люблю».
Но нам это было не нужно, уверяла я себя. Когда два сердца испытывают друг к другу такие сильные чувства, нет смысла говорить об этом вслух. Все слова слишком сентиментальны и глупы, Чарльз для них слишком необыкновенен. А теперь и я стала такой же.
Мы оба были слишком необыкновенными. Для обычных слов, произносимых обычными супружескими парами.
1974
Когда через сорок семь лет мы пересекаем страну, летя первым классом, я не могу не думать о том, что он это ненавидит.
Чарльз всегда считал, что первый класс – это самое плохое, что случилось с авиацией, хуже всего, что сделали коммерческие авиалинии, хуже, чем энергичные стюардессы в своих слишком смелых юбках, хуже, чем пилоты, спрятанные за шторой или дверью; хуже, чем упорные усилия заставить пассажиров вообще забыть, что они летят высоко над землей. Как будто бы тебя закрыли в консервной банке, любил говорить он. Перекрыли все входы. Снабдили питьем. Велели расслабиться. Люди могут опустить жалюзи на окнах и вообще забыть, что находятся на высоте тридцати тысяч футов [18] над землей.
18
9,14400 км.
Я бросаю взгляд на его лицо. Оно совсем прозрачно, лишено красок. Его глаза закрыты. Он настоял на том, чтобы мы сидели открыто, пока входят другие пассажиры, хотя имелась штора, предусмотрительно предоставленная авиалинией, скрывающая нас всех – доктора, няню, детей, меня. Он лежит на носилках, установленных на нескольких сиденьях первого класса. К его руке – очень тонкой, похожей на ветку молодого деревца, – прикреплена бирка. На нем брюки цвета хаки и спортивная рубашка с короткими рукавами.
Несмотря на свою слабость – когда его вносили на борт, мы все окружили его, как будто заслоняя от здоровых, – он сидел, выпрямившись, и жестом ответил на приветствие первого и второго пилотов, которые стояли на верху трапа и смотрели на него со слезами на глазах.
Даже этот легкий жест обессилил его. А теперь он спит.
Я открыла свою сумочку и смотрю на письма. Мне хочется безжалостно бросить их ему в лицо, хочется потребовать, чтобы он прочел их вслух, чтобы наконец услышать от него хоть что-то честное и правдивое, идущее от сердца. Даже если эти письма написаны не мне – и почему они написаны не мне? Или достаточно того – как всегда было достаточно, – что он поставил меня на первое место; выбрал меня теперь, чтобы быть рядом с ним?
Я с треском захлопываю сумочку; конечно, я не могу этого сделать; не могу заставить его читать эти письма вслух в присутствии моих детей.
Поэтому я молча сижу рядом с ним – преданная жена, как скажет каждый, преданная помощница в этом его последнем перелете. Мы достигли требуемой высоты, и бодрое «дин-дон» прозвучало, разрешая нам вставать и ходить, если мы этого захотим. Скотт несет вахту; он сидит через проход от своего отца, вглядываясь в его лицо. Я не знаю, о чем он думает, что вспоминает. Я только знаю, что у него из всех моих детей был самый тяжелый путь к всепрощению.
Джон молча смотрит в окно. Он вырос молчаливым, еще более молчаливым, чем его отец. Но в отличие от него Джон не чувствует себя непринужденно в воздухе. Его дом – море, его страсть – населяющие море существа.
Лэнд вылетел накануне и встретит нас в Гонолулу; его задача организовать транспортировку в отдаленный конец острова Мауи, чтобы Чарльз был ближе к дому, который построил для нас. Хороший, послушный Лэнд; если страсть его отца – небо, брата – вода, то его страсть такая же, как его имя – земля. Почва. Крепкий уроженец запада, фермер.