Шрифт:
С западной стены открывались зелёные дали: луга, огороды, нивы.
— Поток Кедрон! — Отец Варсонофий показал на широкий ручей.
— «Я отвергну всё племя Израилево за всё то, что они делали. Вот наступают дни, говорит Господь, когда город устроен будет во славу Господа... И вся долина трупов и пепла, и всё поле до потока Кедрона, до угла конских ворот к востоку, будет святынею Господа; не разрушится и не распадётся вовеки». — Прикрыв глаза веками, опушёнными длинными стрельчатыми ресницами, государь медленно выговаривал слова пророчества Иеремии. — Отче, неужто сие сказано об этой вот земле, об обители вашей?
— Нам ли, словесным овнам, гадать о божественных сокровениях?! — Варсонофий воздел руки к долине. — Мы, великий государь, живы нынешним днём. А всё, что перед глазами твоими, самодержче, земля и твердыня святая, земля нашего Никона, — стали нам иконою. Вон деревенька — сё Капернаум. Видишь, мельница руками машет? Звалась деревенька Зиновьево, а сказал святейший — Капернаум, стала Капернаум, нам на радость. А пойдём теперь к Елизаветинской башне. Она у нас надвратная, с каменной лестницей. Отсюда Фавор хорошо виден.
Фёдор Алексеевич, волнуясь, всматривался вдаль, словно там, в лугах, где сверкала Истра, ставшая Иорданом, — истинная долина Ездрилонская, истинный Фавор.
— Но как же... — Фёдор Алексеевич не осмелился договорить.
— Слушаю тебя, государь.
— Не умею сказать... По дерзости ли сие? Или же по откровению?
— Отче Никон в молитве великий подвижник. — Варсонофий перекрестился на видневшийся вдали Никонов скит. — Без воли Божией волос с головы не падает.
Перешли в Иноплеменную башню, в угловую. Архимандрит показал гостям Силаамскую купель.
— Здесь самая сладкая вода. А вон и скит отца нашего. Сколько слёз там пролито.
— Я была у святейшего. — Молчавшая всё время Татьяна Михайловна сказала как выдохнула. — Исповедалась... За скитом, кущами — Гефсиманский сад.
— Гефсиманский сад, — подтвердил Варсонофий.
Из башни Баруха глядели на Иосафатову долину.
— Иудеи да мусульмане чают, в сей долине будет Страшный Суд, — вспомнил Фёдор Алексеевич. — В Палестине, разумею. В Палестине же ведь, отче Варсонофий!
— Мы — икона! — По лицу Варсонофия катились слёзы. — Икона, государь. А что до Страшного Суда, пророк Иоаиль о том же говорит: «Пусть воспрянут народы и низойдут в долину Иосафата; ибо там Я возсяду, чтобы судить все народы отовсюду».
Из башни Баруха по пути к Ефремовой глядели на Самаринский источник, на огромный пруд, откуда брал начало поток Кедрон. Закончили осмотр монастыря и окрестностей с Дамасской башни. Полюбовались на пруды с белыми и с чёрными лебедями, на гору Елеонскую.
— О, государь! — Архимандрит поклонился до земли царю. — Мы не самозванцы, присвоившие воровски славу Святой земли. Для нас, насельников здешних, обитель наша — икона Иерусалима, а всё, что окрест, — образ Святой земли. — Образ! Такая икона одной Русской земле явлена.
И Варсонофий, улыбаясь, отёр ладонями мокрое лицо.
У Татьяны Михайловны в глазах тоже сверкало и дрожало.
— Как бы порадовался старец Никон детищу своему! Сады поднялись, кипарисы! А собор не достроен, Господи!
— Увы! Не в силах мы, грешные, без святейшего завершить столь великое созидание, — поник головой архимандрит. — Слава Богу, кончили церковь Гефсиманскую в северном приделе, да в подземном храме церковь Поругания — Тернового венца. Адамову палатку начали расписывать, а в прицеле Лонгина-сотника ради скудости средств пришлось остановить работы... — И замахал руками: — Грех! Грех роптать! Всё у нас делается потихоньку... На трапезу, великий государь, не изволишь ли, в моей келии стол приготовлен.
— Благослови, отче, преломить хлеб с братией! — смиренно испросил разрешения царь.
Варсонофий ахнул про себя — иноческая пища груба, проста, но и возрадовался мудрости его государского величества.
За обедом читали житие преподобной Феодоры Александрииской, смиреннейшей из жён у Бога. Искупляя грех прелюбодеяния, Феодора прожила иноческую жизнь в мужском монастыре Её оклеветала беспутная женщина, вручив своего выблядка мона стырю. Монастырь же наградил преподобную младенцем и выгнал прочь. Только через семь лет «инока Фёдора» и якобы «его» дитя простили и приняли в обитель. Правда же открылась только после смерти преподобной.