Шрифт:
— Театр, — повторил Артамон Сергеевич. — Расскажу великому государю в подробностях.
Представление закончилось, но люди не расходились. Поставили быстрёхонько посреди зала столы, постелили скатерти и устроили пир. Из еды — хлеб, из питья — пиво, к пиву — раки, сушёная рыба. Но веселье пошло большое. Пели всем столом, танцевали.
— Они как большая семья, — сказал в карете Артамон Сергеевич. — Как большая счастливая семья.
— Вот только Господа Бога ни разу не вспомнили, — подметил Иван Глебович.
— Богу они в кирхе молятся. Ты пойми, они — живут. Для радости живут, для жизни. А мы о смерти думаем с утра до вечера. Нам надобно многому у них учиться.
6
Грустный воротился домой Иван Глебович. Переступил домашний порог — ладаном пахнет. Черницы мелькают, как тени. Матушка Псалтырь читает. Подняла голову, улыбнулась, пошла навстречу.
— Чем тебя огорчили, чадо моё?
— Нет, матушка! Служба нынче у меня была лёгкая. Ездил с Матвеевым в Немецкую слободу, ряженых смотрели. Райское действо. Царь, видно, задумал царице показать.
— Господи! — Боярыня перекрестилась. — Что же он творит? Ведь рождён от кротчайшего из государей. Дедушка — патриарх. Кому он служит?
— Матушка, там ангелы пели. Всё так благообразно, так лепо!
— И тебя совращают, света! Богородица! Благодатная! Как уберечь дитя от антихристовых игрищ, коли игрища царь затевает?! Евдокия Прокопьевна приезжала нынче: царица понесла. Уж на третьем месяце. А ей вместо молитвы — игрища! Кого родить-то собираются?
«Матушка, у них, у немцев, так хорошо», — хотелось сказать Ивану Глебовичу, но сказал иное:
— Помолись обо мне.
Федосья Прокопьевна подошла к сыну, осенила крестным знамением.
— Свет очей моих, пришла пора о суетном поговорить. На тебя взваливаю мой воз. Не пристало инокине суды судить, доходы считать, нечистых на руку управляющих батогами потчевать. — Нашла на груди крест с частицами мощей и, сотворя безмолвную молитву, продолжала: — Перво-наперво с делами Большого Мурашкина разберись... Нынче притащилась умученная до полусмерти Керкира. В Мурашкине свой век доживала. А там — бунт, страсти! У Анны Ильиничны, царицыной сестры, твоей тётки, в комнатах жила... Ты расспроси, что там в Мурашкине содеялось, велико ли разорение. Мурашкино у нас самое большое, самое доходное имение. Я Керкиру-то спать с дороги положила... Едва лепечет.
— Будь покойна, матушка! — Иван Глебович улыбнулся вежливо, а нетерпения в глазах не скрыл: хотелось одному побыть, о немецкой жизни подумать, поискать среди книг — немецкую, с офортами городов. — Будь покойна, книги за прошлый год я просмотрел... Из Мурашкина с лета ни доходов, ни отписок... А Керкиру я помню. Пряники пекла вкусные. Земляничные, что ли?
— Земляничные! — На минутку вновь стала Федосьей Прокопьевной, лицо озарилось румянцем. — Мы в гости к Борису Ивановичу, к дядюшке твоему, на неделе раза по два, по три ездили. На беседы меня звал... Много у нас было говорено.
И погасла: в дверях моленной неслышно возникла скорбная фигура инокини Меланьи — на правило пора.
7
В доме боярыни Морозовой Керкира не ужилась... Иван Глебович говорил с нею ласково, расспросил о Мурашкине, погоревал об убиенных. Но увидела Керкира: у Бога в этом доме не мира просят — ярости. Хоромы велики, а для жизни места нет. Живут как в катакомбе, по себе вечную память поют. И боярыня, и монашенки, и слуги. Слуги-то притворно. Притворство явное, срамное. До того дошли — баню совсем не топят. Вшей плодят, чешутся, как окаянные.
Слава Богу, встретила в Благовещенской церкви Татьяну Михайловну. Царевна Керкире обрадовалась, к себе позвала. Выслушала. Повела к Наталье Кирилловне. Повесть пришлось повторить: и о мурашкинских бедах, и о вшивых обитателях морозовских палат. Татьяна Михайловна, не жалея добрых слов, рассказала о чудесной стряпне Керкиры.
— У Федосьи Прокопьевны какая теперь стряпня! — покручинилась знаменитая повариха. — Дворне лишь бы щи жирные, да чтоб из костей мозги выколачивать. Сама-то блажит, сухарик окунает в святую воду.
— А что же Иван Глебович кушает? — спросила Татьяна Михайловна.
— Юшку стерляжью. Молодой, а здоровьем не крепок. Привередным назвать нельзя, но всего-то он опасается. Ложку в уху помакает, помакает, осетровым хрящиком похрустит, куснёт хлебушка, выпьет глоток-другой взварцу — и отобедал.
— А Федосья Прокопьевна куда же смотрит?! — рассердилась Татьяна Михайловна.
— На иконы. Дом сей велик, молятся в нём истово, но никого-то не любят. Ушла бы аз в Мурашкино, да всё там разорено. Подругу мою и хозяйку чуть было в срубе не сожгли. У неё воры корабли забрали, и она же виновата...