Шрифт:
Заместитель по тылу с обиженным и раздраженным лицом, на ходу натягивая меховые перчатки, промелькнул мимо, а Евстигнеев, пригладив пальцами брови и тронув ладонью густой зачес на голове, отодвинул занавеску и вошел к Хмелеву.
Он не виделся с комдивом около пяти часов и сразу заметил, что Хмелев чувствует себя получше. Его лицо было розовым, и дышал он ровнее, без обычного хриплого свиста.
— Ну что нового? Какие дела? — быстро спросил Хмелев не вставая.— Не звонил командующий?
— Командующий не звонил, товарищ полковник. Из штаарма был только звонок начальника оперативного отдела, примерно в двадцать два пятнадцать,— сказал Евстигнеев, вынимая из полевой сумки бумагу, написанную Поляновым.-— Полки доложили о своей готовности. С нашим штабом артиллерии уточнены цели и меры по пэтэо. Две группы разведчиков — Зарубина и Аракеляна — на задании, результатов пока нет.
— А когда будет отдыхать мой начальник штаба? — с грубоватой озабоченностью спросил Хмелев.— Ты садись, садись, Михаил Павлович.
— Если разрешите, я доложу последние данные и некоторые свои соображения и тогда, с вашего разрешения, пойду отдыхать. Вот здесь…— Евстигнеев показал Хмелеву вынутую из сумки бумагу,— здесь предложения штаба…
— Давай сюда. Я прочту и-подумаю. А после поговорим.
— Еще одно. Оказывается, доты, которые нам предстоит завтра атаковать…
— Это я знаю,— перебил его Хмелев.— Мне об этом сказал комдив, которого сменяем… Во сколько, кстати, выступают полки? Точно в три?
— В три ноль-ноль.
36
— Иу так до трех можешь отдыхать, а потом побеседуем. У тебя больше ко мне ничего?
«Отдать ему, что ли, письмо? Развязаться?» — пронеслось у Евстигнеева.
— Что еще? — изменился в лице Хмелев.— Какие-нибудь неприятности?
— Нет, пет…— ответил Евстигнеев.— Я подумал, что был здесь ваш заместитель, главный интендант, и… опять очень плохо, просто безобразно со снарядами, а наши предложения как раз учитывают этот фактор.
— Устал ты, я вижу,— сказал Хмелев и тяжело поднялся на свои отечные ноги.— Иди, Михаил Павлович. Свободен до трех!
7
Было без двадцати двенадцать, когда Евстигнеев добрался наконец до своей избы.
Всего неполные сутки квартировал он в ней вместе с комиссаром штаба, но уже стало это плохонькое крестьянское жилье его домом, и, войдя внутрь, Евстигнеев почувствовал приятное освобождение от телефонных разговоров, докладов, едкого табачного дыма, хлопанья дверей, от необходимости постоянно держать в напряжении внимание и память, выслушивать распоряжения и самому распоряжаться — словом, от всего того, что составляло его служебную повседневность.
То была разумная привычка, выработанная годами армейской жизни,— придя домой, сразу отключиться от должностных забот, дать своему мозгу и всем нервам передышку, без которой было бы немыслимо возобновлять работу, особенно ответственную и сложную здесь, на фронте.
Ординарец Кривенко набросился на Евстигнеева с упреками— он, Кривенко, трижды разогревал ужин, дважды подтапливал баню, а теперь она все равно выстыла, и ее, наверное, заняли бойцы из комендантской роты,— и Евстигнеев не сердился на своего ординарца, наоборот, было приятно, что кто-то ворчит на него за опоздание к ужину и что-то там насчет бани.
Сняв шинель с меховым жилетом, он не спеша намылил руки, подставляя их под крученую тепловатую струю из умывальника, с наслаждением вдыхал самоварный дымок и весь милый дух обжитого крестьянского очага: легкий запах овчины с горячей печи, свежевымытых полов, вареной картошки и еще чего-то, полузабытого с детства.
Он неторопливо застегнул на все пуговицы гимнастерку, причесался и сел за стол, со снисходительной улыбкой наблюдая за
37
тем, как кружится по избе, что-то бурча себе под нос, Кривенко, сытый, проворный ординарец его, классный шофер, и повар, и, если надо, меткий стрелок, с которым он не расставался с первых дней войны, встреченной на западной границе. Неслышно появилась хозяйка, сухонькая старушка в черном платке, и Евстигнеев вспомнил, как она, сложив извечным бабьим жестом руки на груди, рассказывала днем, когда он приходил обедать, что у нее три сына и два зятя на фронте и известий от них нет, а она ничего живет. У нее коза — прятала ее от немцев в погребе — и картошки мешка три наберется.
Кривенко еще не успел положить йа стол прибор, а старушка уже слазила в подпол, покопалась в темном кухонном углу и вынесла высокий глиняный кувшин с отбитой ручкой и помятую алюминиевую кружку.
— Парень твой давеча сказывал, ты язвенник, и тебе будет полезно козье молоко. Кушай на здоровье.
— Спасибо, мать, вы бы не беспокоились,— сказал Евстигнеев, глядя на темные глянцевитые руки старушки.— От себя ведь отрываете. Но я заплачу…
Приподняв голову, увидел в бесконечных морщинах желтые щеки и строгие сострадательные глаза, посмотревшие на него с укором.