Шрифт:
— А ты думаешь, я меньше тебя этого хочу? — грустновато усмехнулся Хмелев.— Коль на то пошло, открою тебе еще один секрет: я ведь некоторым образом доброволец… Сидел бы в своей
42
почетной отставке, не уговори я друга-эскулапа подмахнуть справку, что я годен к строевой… Только молчок об этом.
«Не отдам ему письма,— решил Евстигнеев.— И сам доложу о своем решении Пасхину…»
— Просто я не смотрю столь мрачно, как ты, на план боя, который утвержден командующим,— сказал Хмелев.— Бой есть бой, ты же знаешь, все предвидеть невозможно. Не расстраивайся, Михаил Павлович, я прекрасно понимаю тебя, дорогой ты мой начальник штаба, и цены тебе нет. Увижу, что не получается так, ясно, рискну по-другому, по-твоему…
Он посмотрел на часы и медленно, сперва наклонившись всем туловищем вперед, встал и вдруг молодцевато распрямил плечи.
— Ну, давай повеселее, повыше голову!
«Возьму все на себя. Пусть»,— подумал Евстигнеев и тоже поднялся.
Было ровно половина четвертого, когда, проводив командира дивизии до его крыльца, Евстигнеев вернулся в свою избушку. Хозяйка, в теплом платке, в латаной мужской телогрейке, хлопотала вокруг самовара, и Евстигнееву внезапно почудилось, что он так уже стоял однажды у этого порога и та же хозяйка, в том же платке и в такой же телогрейке, возилась с самоваром, раздувая тлеющие угли. Ему некогда было разбираться в своих ощущениях, думать, могло ли быть на самом деле точно такое же. Он прошел в горницу и хотел достать из чемодана свежее белье, побриться и умыться, но вместо этого, не снимая шинели, сел к столу и стал глядеть на оранжевый, с красными искорками огонь в лампе. В его распоряжении — он сознавал — было минут двадцать, которые следовало употребить на то, чтобы навести чистоту и хотя бы выпить стакан чаю, но какая-то непонятная сила удерживала его на месте. Он подумал, что хорошо бы долить керосина в лампу; без всякой видимой связи с предыдущим пожалел, что не успел вечером попариться в бане; потом, перебарывая странную скованность и с усилием оторвав взгляд от начинающего коптить фитиля, оглядел горницу, постель с разорванным по шву хозяйским полушубком, и вновь почудилось ему, что это когда-то уже было.
«Фу ты, чепуха какая! — рассердился он.— Нервы, что ли?..»
А может, и Хмелеву только почудилось, что командующий разговаривал с ним каким-то особенным тоном? Хотя тут письмо… Василий Васильевич, видимо, намекал на письмо, о котором комдив понятия не имеет. А вообще потверже бы надо быть Владимиру Ивановичу, поменьше считаться, как воспримут наверху… Во-первых, маневр — в полосе дивизии, соседям бы мы не помешали, а во-вторых…
43
Он не успел додумать мысли до конца. Вернулся, бухнув дверью, Кривенко, потом заговорила хозяйка. Евстигнеев поднялся и, потянувшись до ломоты в суставах, сбросил шинель.
Через полчаса, умывшись до пояса холодной водой, чисто выбритый, со свежим подворотничком, шагал Евстигнеев по обледенелой тропе к штабу, а мимо в морозном тумане по улице, освещенной молодым месяцем, размашисто и молчаливо шли на Вазузин войска.
9
В штабе дивизии была та атмосфера, которая бывает в штабах соединений в поздние ночные или ранние утренние часы перед большим боем, когда все дела как будто поделаны, и ничего прибавить или изменить невозможно, и все устали, и каждый чувствует себя не должностным лицом, а просто утомленным человеком.
Капитан Тишков, обычно желчный с подчиненными и сдержанно-почтительный с начальством, скрупулезно точный в том, что касалось его служебных обязанностей, сидел рядом со старшим писарем оперативного отделения, средних лет старшиной, и разговаривал о воспитании подростков в школе. Старший писарь до войны был учителем, а у Тишкова сын остался на второй год в восьмом классе и опять учился скверно, и жена в последнем письме спрашивала, что с ним делать. Тишков еще не ответил, честно говоря, не знал, что и посоветовать,— до сих пор никакие усовещивания и никакие угрозы на парня не действовали,— и он, как отец, был склонен думать, что в их беде виновата школа, учителя, не желающие или не умеющие работать с трудными детьми. Бывший же учитель вежливо, но твердо защищал школу и, вспо’миная случаи из собственной практики, доказывал, что так называемые трудные дети — результат прежде всего неправильных взаимоотношений в семье, разных ненормальностей в жизни родителей. Тишкову было горько зто слышать — его отношения с женой были всегда сложными,— и чем убедительнее говорил старшина, тем вежливее и упорнее Тишков спорил.
Лейтенант Аракелян, в полночь вернувшийся из штаба сменяемой дивизии после того, как его разведчики захватили дот в нейтральной полосе, и успевший немного отдохнуть, одним ухом прислушивался к тому, о чем разговаривал Тишков со своим подчиненным старшиной, а другим ловил отдельные слова из несвязного, как всегда казалось, бормотания Синельникова, склонившегося над телефонными аппаратами. Беседа Тишкова с писарем нагоняла на Аракеляна скуку — кандидат наук, он отчетливо ви-
44
дел противоречия в суждениях и того и другого, но встревать в их разговор ему не хотелось, а слова Синельникова интересовали его лишь постольку, поскольку они были обращены к дежурной телефонистке Тонечке: она уже давно втайне нравилась Аракеляну.
Тонечка же не глядела на Аракеляна, низкорослого, с блестящими навыкате черными глазами; слушая, что говорил ей Синельников— а он велел дежурить до отъезда начальника штадива на новый КП,— слушая это, Тонечка время от времени вскидывала глаза и, не поворачивая головы, видела все, что делалось наискосок от нее в углу, где, положив нога на ногу, сидел молодой начинж, про которого болтали, что он ужасно смелый, и скуластый улыбчивый старший лейтенант, начальник шифровального отделения, по прозвищу Колдун. Симпатичный начинж, воен-инжеиер третьего ранга, с покрасневшими от бессонницы глазами, но свежевыбритый и наодеколоненный, сохраняя серьезную мину на лице, вполголоса рассказывал пикантные анекдоты, а шифровальщик, похохатывая, то и дело загораживал свой рот пухлым, в рыжеватых волосиках кулаком.
В сущности, штабисты нервничали, и их посторонние мысли и разговоры были выражением внутренней тревоги, того глубоко запрятанного душевного смятения, которое не могут не испытывать люди, сознающие возможность своей близкой гибели. Все они, сидевшие в этой комнате, как и те штабные командиры, которые пока отдыхали, вскоре должны были отправиться на новый командный пункт, а оттуда — кто в войска на мороз под пули, кто, оставаясь под крышей, делать работу управления, невзирая на бомбежки и артиллерийский обстрел врага. Роли были распределены, заучены, и теперь перед выходом каждому хотелось побыть наедине с собой, со своими обыкновенными мыслями и чувствами, которые в заданный час уступят место чувствам и мыслям необыкновенным.