Шрифт:
Я закрываю глаза. В голове ни единой мысли, на сердце тяжесть. И все-таки какое-то второе существо внутри меня требует еще еды, еще брюквы; я борюсь с ним, на это уходит много сил. Зато руки, спина и ноги мои блаженствуют. Постепенно успокаивается и мое второе,’ внутреннее, существо. Я не то дремлю, не то бодрствую — сам не пойму. Наконец как будто засыпаю и словно растворяюсь в небытие.
Верещит свисток. Я опять на ногах. Пустой котелок кладу поверх своей куртки с номером «31913». Попутно сбиваю щелчком длиннолапого паука, опустившегося на цифру «9».
— Пошли, пошли,— торопит Олег.
— Что ж, пошли,— говорю я.
Снова начинается бешеная гонка. Солнце немилосердно жжет. Лопаты позвякивают о камень. В воздухе висит тонкая горячая пыль. То и дело раздаются окрики Лизнера:
— Темп! Живее!
На ладонях образуются водянистые волдыри и тут же прорываются. От однообразных движений ноют поясница, руки, плечи. В голове гудит. Слюна делается густой и липкой. Пыль забивается в нос, в горло, мешает дышать, хрустит на зубах…
Сколько же все это может продолжаться? И кончится ли когда-нибудь?
А Лизнер прохаживается взад и вперед по верхней площадке над нашими головами, крутит в руке резиновую дубинку, и его «темп! живее!» звучит как проклятие, от которого нет избавления.
Наконец, видимо, и он устает. Стукнув кого-то резиной и пообещав расправиться с каждым, кто посмеет хоть на секунду остановиться, капо уходит к каштанам. Мы тотчас замедляем работу.
На смену Лизнеру является его помощник. Гонка возобновляется. Помощник капо нещадно хлещет всех, кто, на его взгляд, недостаточно старается.
Так проходит еще два или три часа.
И в тот момент, когда для измученных людей все становится
16Э
безразличным, когда еще минута и они свалятся обессиленные на землю или с голой грудью пойдут на автомат часового, в этот момент, как праздничный благовест, долетает до нас звон колокола.
Свисток Лизнера подтверждает, что рабочий день закончен.
Взваливаем на плечи лопаты — они кажутся десятипудовыми — и плетемся наверх.
Строимся. Идем.
Я гляжу на широкую Дунайскую долину, на старинные замки, на воздушную черту Альп и не понимаю, что это было: бредовый сон, кошмар?
4
Трудно поверить, что все происходит наяву, но, по-видимому, это явь. Во сне никогда не повторяются в точности одни и те же картины. Мы идем по узкой, мощенной крупным булыжником дороге, минуем казарму охранников, над воротами вижу того же каменного орла со свастикой в когтях — все, что видел утром.
Знакомый зычный голос командует:
— Шапки долой!
Соблюдая строгое равнение по рядам, вступаем в лагерь — в воротах нас пересчитывают — и строем следуем до своего, восемнадцатого, блока. На повороте от нашей колонны отделяются шестеро. Они несут тела убитых к каменному зданию с зарешеченными окнами. Над его плоской трубой чуть приметно плещется бледный язычок огня.
Нас встречают старшина блока и «герр комендант». Сейчас особенно бросаются в глаза их гладкие, упитанные физиономии и чистая одежда. Старшина предупреждает, чтобы мы не расходились. На крыльце появляются те же загадочные красивые мальчики с розовыми треугольниками на куртках и брюках. Они несут бачки, ставят их в центр двора. «Герр комендант» уходит в барак и минуту спустя просовывает свою тыквообразную голову в окно:
— Хватайте!
Получаю, подходя к окну, а затем к бачку, кусок хлеба, ложку сухого, как казеин, творога, каплю повидла и полмиски так называемого кофе. Всего этого достаточно только для того, чтобы раздразнить наши голодные желудки, но что поделаешь, мы рады и тому, что дают.
Удивительно все-таки устроен человек. Еще час назад нас калечили и убивали, еще кровоточат наши ладони, а многие уже улыбаются. Неправда, что потрясенный человек лишается аппе-
170
тита. Голодный ест в любой обстановке. А смертники могут даже улыбаться — вот так, например, как Шурка Каменщик, бывший матрос.
— О чем задумался? — спрашивает он меня, подмигивая и показывая крепкие желтые зубы.
У него, как видно, совсем не плохое настроение. Мне опять приходит на ум, что и радость, в сущности, очень относительное понятие, что кусок хлеба для умирающего с голода — это уже почти счастье, но вслух я об этом не говорю.
— А ты не задумывался вначале, когда сюда попал? — отвечаю я вопросом на вопрос.
Шурка отрицательно мотает головой.
— Хочешь жить — не задумывайся. Тут кто задумывается, или сходит с ума, или сам лезет в петлю. Понял?
Пожалуй, он прав; задумаешься — и не уйдешь от мысли, что лучше самому с собой покончить, чем ждать, когда тебя сломают рельсами. Но беда-то в том, что меня и моих товарищей абсолютно не устраивает ни тот, ни другой вариант конца. Я говорю Шурке, что думаю не о смерти, а, наоборот, о жизни, о том, как интересно устроен человек.