Шрифт:
Уходя, Олег еще раз просит никого не посвящать в мои замыслы. Он обещает зайти на днях.
Меня вдруг осеняет догадка: в лагере и здесь, в лазарете, уже существует подпольная организация. Есть же организованная взаимопомощь? Помогают же мне? А намек Валентина? А предупреждение Олега?
Мне становится вдруг легко и весело.
В обед, получая от Петренко двойную порцию брюквы, говорю:
— Передай Штыхлеру, чтобы он меня выписывал. Я поправился.
— Не спеши, не спеши, всему свой черед,— ворчит Петро.
Через несколько дней, осмотрев и прослушав меня, Штыхлер
разрешает мне подниматься с койки, а спустя еще два дня просит зайти в его приемную — маленькую светлую комнатушку.
Я волнуюсь и радуюсь. Вероятно, сейчас должна произойти та беседа, о которой говорил Валентин.
— Я хотел бы взять тебя санитаром,— негромко произносит врач, встав спиной к плотно закрытой двери.— Как ты на это смотришь?
— Я согласен.
— Должен предупредить, что работа не легкая… за некоторые вещи могут жестоко наказать.
— В концлагере все может быть.
Штыхлер делает предостерегающий жест. Потом, указав на низкий табурет, достает из кармана халата резиновый жгут. Я закатываю рукав.
— Ты будешь раздавать дополнительные порции супа и хлеба. Номера коек Петренко будет называть заранее. Делать все надо незаметно — Вилли за этим следит. Испанца можно не опасаться. Это и есть то, за что могут жестоко наказать. Остальное: уборка, мытье посуды — несложно. Еще предупреждение: я иногда буду придираться, кричать — принимай все без обиды;
218
никто не должен знать о наших истинных взаимоотношениях. Иди к себе и жди, когда позовет Вилли.
Я возвращаюсь на койку несколько разочарованным: придется заниматься, по существу, тем же, чем я занимался, будучи торвертером. Очевидно, или никакой подпольной организации нет—помогают людям просто по велению совести,— или мне не доверяют. И то и другое плохо. И все-таки я радуюсь.
Вилли вызывает меня к себе сразу после поверки. От него несет спиртом. Маленькие глазки с порозовевшими белками сердито блестят.
— Ты русский?
— Русский.
— Я ненавижу русских.
Молчу.
— Почему молчишь? Я должен с тобой поговорить.
— Пожалуйста.
— Ты думаешь, русские победили немцев? Нет… Через пятнадцать лет мы снова возьмемся за оружие. Немецкий дух непобедим.
— Меня не интересует политика.
— Врешь… вы все врете.
Пожимаю плечами. Вилли переводит глаза на дверь, икает и снова недобро смотрит на меня.
— Штыхлер предложил назначить тебя санитаром. Я ненавижу чехов, но… Штыхлера я уважаю: он сильная личность. Кроме того, я тебя боксировал, когда у тебя был бред. Я виноват. И согласен — ты будешь санитаром. Ступай.
Поворачиваюсь к двери.
— Постой… Ты можешь петь?
— Нет.
— Значит, ты кретин. Прочь.
Ухожу, ощущая на своей спине напряженный пьяный взгляд.
Утром Петренко приносит мне мою французскую куртку, брюки и новые башмаки на деревянной подошве. Мы протираем мокрыми тряпками цементные полы в палате, в умывальной и в приемной врача. У старшины и писаря убирает Али-Баба. Потом Петренко и уборщик-грек выносят из барака на брезентовых носилках тела умерших. Вскоре начинается раздача кофе. Мы с греком обслуживаем одну половину палаты, Петренко и Али-Баба — другую. Петренко называет мне четыре номера — это те, кому я должен буду дать в обед двойную порцию.
Часа через два приводят новеньких. Их встречают врач и писарь. Штыхлер берет карточки больных и уходит в свою комна-
219
ту. Некоторое время спустя он вызывает к себе Петренко. Выйдя от него, Петро называет мне еще один номер.
Незаметно наступает полдень. Бачки с супом снова приносит Олег. Он долго трясет мне руку. Потом говорит:
— Ваш старшина приходил вчера к нашему писарю резаться в карты. Упоминал про нового русского санитара. Насколько я мог понять, ты ему не по вкусу, так что смотри за ним хорошенько.
Я благодарю за совет. Олег на прощанье сует мне в карман какой-то сверток.
Перед раздачей обеда знакомлюсь с больными, чьи номера мне приказано запомнить. Среди них оказывается мой сосед, немолодой красивый француз. Меня так и подмывает расспросить их, кто они и за что попали в концлагерь. Делать этого, к сожалению, нельзя, и я только предупреждаю товарищей, чтобы они побыстрее прятали под одеяло первые миски. Француз, улыбнувшись, произносит «мерси», итальянец — у него скорбные глаза — наклоняет в знак согласия голову, поляк-юноша быстро говорит «добже, добже», седой, суровый на вид немец отвечает мне по-русски «хорошо». Новенький, не то бельгиец, не то голландец, ничего сперва не понимает. Потом горячо благодарит по-немецки, называя меня братом.