Шрифт:
Деревенская жизнь связывает человека со всем живущим и со всем прошедшим. Городская жизнь играет на поверхности, разнообразится, отвлекается от общего типа жизни под влиянием случайных условий. Жизнь деревни вечно та же, вечно одна, во всех странах, у всех народов, во все века. Авраам и Улисс имели дело с теми странами, с тем же солнцем, как и Иван Мелентьев из села Спасов; и Ливингстон нашёл в недоступных недрах Африки те же труди и заботы пахаря, как и на полях Ланкашира.
Это устойчивость и мировая всеобщность деревенской жизни наполняла сердце Суровцова необыкновенным спокойствием духа. Он чувствовал себя не на сцене, не во временной роли, выдуманной ради случайной, произвольной и, может быть, ошибочной цели, а в положении необходимом и неизбежном, как рок, в естественных условиях жизни, общих всему живущему на земле. Разочароваться и раскаяться в такой деятельности никогда невозможно, как невозможно раскаяться в том, что мы живём Так жить может быть очень трудно, но никогда не может быть не разумно или не нужно. Природная простота этой жизни роднит человека со всем, что есть и было на земле, со всем человечеством, начиная с его первобытной ступени — каменного века, со всем, что дышит, что растёт. Это внутреннее сознание своего родства с зверем и лесом, с птицей и солнцем, с струёй реки и рыбою, которая в ней плавала, звучало в душе Суровцова безошибочною вековечною правдою.
Все остальные свои занятия, цели, вкусы, обязанности Суровцов основал не этом сознании, привязал к нему. Прежде всего он видел в себе существо, обитающее на известном куске земного шара, одного из мириад, населяющих поля и леса. Он знал, сто они появляются и исчезают, когда исполнятся времена, и что его удел — общий с ними. Эта мысль, когда-то возмущавшая его юность, предмет его мучительных тревог и исканий, теперь уже не возмущала его. Он узнал людей, размер их сил, и убедился, что природа мудрее мечты. Её бессмертие поколений, её безостановочное освежение и усовершенствование типа посредством замены старых, умирающих организмов молодыми, нарождающимися казалось Суровцову самым гениальным и справедливым законом природы. Сознание своего природного положения сказывалось очень характерно во всех поступках и взглядах Суровцова. Заботу о своём материальном быте, о том, чтобы его нора была сыта и тепла зимою, Суровцов считал самою первою и естественною обязанностью; но это же самое сознание сдерживало эти заботы в пределах простоты и умеренности, удивлявших всех, кому было чуждо космическое настроение Суровцова. Настроение это определило для Суровцова самым решительным образом выбор женщины, с которою бы он мог соединиться на всю жизнь. С своей, отчасти зоологической почвы Суровцов посмотрел бы с презрительным сожалением на человека. который позволил бы себе избрать свою пару, своего друга жизни, без условий телесной силы, телесного здоровья. «Мать и работница не смеют быть слабы» — говорил он сам себе.
Суровцов не искал свою женщину в рядах хилых и нервных организмов городских барышень. Ему, конечно, было слишком мало, слишком ненужно одно здоровье. Но без него ему ничего не было нужно и в этом он был крепок, как адамантова скала. Когда он узнал Надю, он едва верил самому себе. Ему казалось невозможным встретить девушку, до таких мелочей подходящую к его требованиям, и он часто мучился подозрением, такова ли Надя в самом деле, не принимает ли он за истину игру своей фантазии, свои ожидания и желания за действительность. Надя прежде всего было молодая, крупная, здоровая и красивая девушка, организму которой не могли быть страшны предстоящие потрясения и труды семейной жизни. Она была прекрасная пара для такого же крепкого и молодого организма, с точки зрения здорового, породистого приплода. Суровцов сознательно чувствовал это и не только не стыдился этого сознания, но считал такое сознание своею положительною нравственною обязанностью. Он не стесняясь проповедовал везде эту точку зрения, особенно матерям. Суровцов был убеждён, что только глубокое невежество в науке природы вызывает бессмысленное деликатничество с вопросом о женском здоровье, женской силе, от которых зависит всё духовное и материальное благосостояние народа. Он считал преступницами матерей, которые нелепыми обычаями воспитания подрывали в корне телесную крепость своих дочек.
«За одну здоровую безграмотную девушку я отдам десяток хилых барышень, знающих по-французски и учивших всеобщую историю» — смеясь говаривал Суровцов к большому скандалу шишовской публики. изумлявшейся дикими теориям учёного профессора.
Но конечно, Суровцов не мог останавливаться на одном здоровье. Здоровье было для него условием только отрицательным: нельзя без здоровья.
Требования Суровцова были, напротив того, чрезвычайно широки, тонки и разнообразны, как от себя самого, так и от того, кто должен был слиться с ним на всю жизнь. Суровцов задался мыслию, что человек должен быть полным человеком, а не отколотою частью человека; он может быть маленьким, но он не должен быть одною левою или одною правою, одною заднею или одною переднею стороною большого человека. Его гармоническая натура отвращалась от исключительных типов, в которых плоть убивала дух, дух убивал плоть, сухая мысль подавляла фантазию и образы, или образы фантазий не давали действовать мысли.
— В моё время у нас в университете были два профессора, — говаривал, шутя, Суровцов. — Один профессор поэзии, пиитики и риторики, высохший, как скелет, с самыми платоническими чувствами и всегда пустым кошельком; другой — профессор латинского языка, толстый, коротенький и красный, как самовар сбитенщика, бессовестный взяточник, пьяница и обжора, набивший себе деньгу. Студенты в своём «студенческом катехизисе» так говорили про них: «Кто признает в профессоре Щетинском, кроме духа, ещё плоть — да будет анафема; кто признает в профессоре Чесноковиче, кроме плоти, ещё дух — да будет анафема!» Такова и моя точка зрения; я одинаково предаю отлученью как дух, презирающий требования плоти, так и плоть, подавляющую дух; мой идеал — гармония древнего грека, только на наш образец.
Через эту черту характера жизнь Суровцова была богата и разнообразна, как редко случается. Для него всегда находились впечатления, наслажденье, цели. Он везде чувствовал себя дома, везде отыскивал что-нибудь для него интересное, над чем был смысл поработать. И пересухинский мужик, и товарищ-профессор были одинаково его людьми. С каждым его связывало что-нибудь общее, родственное. Точки зрения хозяина и художника, охотника и политического деятеля были ему равно доступны, не вызывая в нём никаких искусственных натяжек. Он с увлечением впивался в странные формы созданий, открывающихся его глазу под стеклом микроскопа, с увлечением рисовал характерную группу или сцену, с увлечением глядел на живой образ прекрасной женщины.
— Homo sum, — постоянно твердил с улыбкою Суровцов, оправдываясь перед укорявшими его товарищами-специалистами.
Суровцов сознавал, что это разнообразие вкусов помешало ему достигнуть известности и осязательных результатов в области его специальности. Но он нисколько этим не тревожился и не раскаивался в своих свойствах.
— Я глубоко уважаю их, этих людей сплошного синего, сплошного красного, сплошного жёлтого цвета: он заметнее нашего брата, их влияние всем чувствительно. Но я сам за парный спектр, за все семь цветов, слитые в один белый цвет. Он приятнее, нужнее и доступнее моему глазу. Не завидую вам.
Разнообразие вкусов и способностей дало Суровцову огромную практическую силу.
— Я врос в землю сорока сороками корней, — говорил про себя Суровцов. — Перережут один — на других держусь, а всех не перерезать; останется хоть одна жилочка, я и через ту напьюсь.
Эта сила изгнала из жизни Суровцова скуку, малодушие и отчаяние. Его взгляд на мир, на жизнь был полон того спокойного довольства, той тихой и трезвой отрады, какая отличала некогда философа-грека. Стоя твёрдо на своей космической точке зрения, постоянно рассматривая себя в одном широком, общем обзоре со всем живущим и жившим, постоянно смиряемый сознанием непреложного течения законов природы и её вечного обновления, Суровцов не мог питать себя несбыточными мечтами и требованиями от жизни. Он знал хорошо, чего он мог ждать, чего он должен был ждать, и вполне мирился с существованием роковых пределов. С точно тою же трезвою практичностью натуралиста смотрел Суровцов и на собственные обязанности. Байронизм во всех видах и степенях ему был особенно смешон, он преследовал его везде, где только мог открыть его признаки. Он находил, что байронизм был последним всплеском талантливого невежества и поэтического суеверия, что только бездельническая жизнь, отсутствие суровых обязанностей, незнакомство с нуждою, капризное самомнение и пресыщение физическими и духовными наслаждениями избалованных судьбою людей могли породить это вредоносное, противообщественное и противоестественное направление мысли и чувств. Суровцов уверял, что если бы Байрон основательно повозился с природою и над природою, то он первый бы посмеялся над своими непризнанными гениями, над своими страдающими титанами, не находящими нигде выхода своим силам.