Шрифт:
…Под своим вдовьим облачением, чья таинственность только возрастает в движении, которое, без единого слова, вовлекает ее в толчею, незнакомка попадается на глаза поэту; в этом явлении, очаровывающем обитателя громадного города, толпа не выступает антагонистом, враждебной стихией Женщины – напротив, именно толпа выставляет ее на глаза поэту. Восхищение горожанина заключается не столько в любви с первого взгляда, сколько в любви с взгляда последнего. Это «Прощай!» навсегда, совпадающее в поэме с тем мигом, когда Женщина его околдовывает. Сонет представляет нам образ шока, да что я говорю – образ катастрофы… То, в силу чего он остается «перекореженным, будто бродячий акробат», совсем не является блаженством, уготованным тому, кого захватывает Эрос во всех уголках и закоулках его бытия. Эта поза напоминает скорее позу сексуального смятения, что способно охватить одинокого человека… В этих стихах обнаруживаются стигматы, коими отмечена любовь в громадных городах 521 .
521
Benjamin W. Charles Baudelaire, un po`ete lyrique `a l’apog'ee du capitalisme / Trad. J. Lacoste. Paris, 1982. P. 170.
Характерно, что затем в анализе Беньямина сразу появляются фигуры По и Пруста, в силу чего автор «Цветов зла» включается в целое семантическое созвездие. Это эссе, написанное в 1930-х, является идеальным комментарием к переводу 1923 года; упор в нем делается на эротической встрече как шоке – тем самым Беньямин четко разводит Эрос и секс. Эта встреча обладает скопическим измерением, она происходит под взглядом смерти, исчезает в одно мгновение. Согласно немецкому исследователю Б. Шлоссману, который сравнивал перевод Стефана Георге и перевод Беньямина 522 , Беньямин, в отличие от Георге, даже не переводя буквально слово «траур» («deuil» – 2-й стих), гораздо лучше дает прочесть этот траур, так сказать, «между строк». Перевод Беньямина обладает также еще одним достоинством: он не оставляет никакого сомнения в том, что поэт, или «лирическое Я», погрузил свой взгляд в глаза Прохожей (стих 6–7). Не говоря уже о том, что из перевода Георге пропадает слово «небо», а это упраздняет знаменитое и столь характерное для творчества Бодлера «двойное притязание».
522
Schlossman B. Pariser Treiben // "Ubersetzen: Walter Benjamin. Frankfurt a. M., 2001. P. 280–310.
Шлоссман обнаруживает внутреннюю когерентность перевода Беньямина: Проститутка принадлежит к сакральному, она воплощает напряжение между «сплином и идеалом». Но дело еще вот в чем: эта поэма играет центральную роль в беньяминовской трактовке творчества Бодлера на том основании, что позволяет ему сосредоточить в одном мгновении, в одном поэтическом образе все свои размышления конца 1930-х годов. В самом деле, свечение шока при обмене взглядами поэта и Женщины составляет собственно событие – эта вспышка вводит поэта в другое временное измерение, которое не укладывается в механическое время, в линейную последовательность Истории, как она мыслится и изображается победителями. Взгляд поэта-фланера, который погружается в глаза одетой в черное женщины, обрывает хронологию, производит цезуру. Это такое прерывание времени, в котором обнаруживается мессианский потенциал, высвобождаемый переводом в еще большей мере, нежели то делает оригинал. Напомним известную формулу пятого тезиса из эссе «О понятии истории»:
Истинный образ прошлого проходит вспышкой. Прошлое можно удержать лишь в таком образе, который возникает и пропадает навсегда в то самое мгновение, когда он предоставляет себя познанию 523 .
Разумеется, нет особого смысла настаивать на том, что беньяминовский историк-материалист, то есть тот историк, кому присуще мессианское видение истории, присутствовал уже в читателе-переводчике Бодлера – в том, кто был так восприимчив к эротическому шоку парижской встречи.
523
Benjamin W. OEuvres III. P. 430.
Важно, что мысль о переводе опирается в сознании Беньямина на практику перевода. Важно, что эта практика самым интимным образом связана с мыслью об эротизме. Только эта связь позволяет выразить напряжение, в силу которого один язык идет навстречу другому. Да, переводить – значит восходить к первоначальному, чистому языку, подчиняясь бесконечному движению обладания, реапроприации, которая аналогична акту любви. Иноязычный текст требует уважения во всей своей инаковости, во всей своей неустранимой чуждости, странности и иностранности. Таков, впрочем, универсальный закон желания, этой «взрывной воли к счастью», если использовать здесь выражение из статьи Беньямина 1929 года о романе Пруста, который он в это время как раз переводил.
Перевод с французского Ольги Волчек
Инес Озеки-Депре
КАЗУС БОДЛЕРА-ПЕРЕВОДЧИКА: «ВОРОН» КАК ПОЭМА В ПРОЗЕ
I. Вопрос состоит в том, чтобы узнать, является ли переводчик действительно «цельным субъектом», хозяином своего выбора.
На самом деле вопрос выбора – это скорее вопрос современности. Так, в древние времена, вплоть до Средневековья переводчик – человек подневольный, для которого перевод соответствовал «миссии», – руководствовался сферой употребления переводимого текста, а именно сферой общественной (в этом случае перевод должен быть верен оригиналу, то есть быть буквальным) или частной (в этом случае перевод может не быть буквальным).
Это утверждение как бы стремится показать, что действия переводчика определены скорее социальным, политическим и экономическим контекстом, к которому он принадлежит, что, безусловно, неоспоримо. Так, А. Бриссе 524 , оспаривая «идеалистическую» идею открытости переводчика для понимания (Беньямин – Берман), задается целью «исследовать коллективное, культурное измерение переводящего субъекта и его позиции». В самом деле, согласно этой исследовательнице и вслед за Л. Нанни, чьими работами она руководствовалась, поле свободы переводчика сужается в зависимости от исторических обстоятельств «употребления» переводимого произведения. Переводчик уже ограничен социальными и культурными условностями не только в своем эстетическом выборе, но и в интерпретации, которую он дает литературным произведениям. Культура «направляет и возделывает интерпретацию оригинального текста, выступая посредником… между переводящей субъективностью и предметом перевода» 525 .
524
А. Бриссе, переводовед из университета Оттавы, в своих исследованиях близка к теориям полисистемности; она – автор многих работ, среди которых «Культурная самобытность перевода» (см.: Brisset A. L’identit'e culturelle de la traduction // Palimpsestes. 1998. № 11. Р. 30–39).
525
Ibid. P. 39.
С этим трудно поспорить. Совершенно очевидно, что выбор произведения для перевода по большей части зависит от момента и других факторов, которые, в свою очередь, зависят от того, что П. Бурдьё называет «литературным полем». В диахроническом плане мы и в самом деле оказываемся перед формальной интерпретацией и изменчивой семантикой текстов, переведенных «вольно», – сотня французских переводов «Энеиды» служит тому ярким примером.
Таким образом, «Энеида» Дю Белле, написанная десятисложным стихом, приравнивается к великим поэмам XVI века и изображает трогательную Дидону на новом поэтическом языке, которому будет суждено стать основой литературного французского. Точно так же и «Энеида» аббата Делиля в XVIII веке, написанная александрийским стихом, растянутая и выровненная, напоминает трагедию Расина. Таких примеров можно привести множество, вплоть до П. Клоссовски, который пытался в свое время возродить в своем переводе эпический слог и латинский субстрат текста Вергилия.