Шрифт:
От обиды набежала слеза. Забылся, хотел утереть глаза, но в больном плече так крутануло, что стало еще обиднее и горше, и он заплакал.
Потом достал в сарае из-за ящиков и всякого хлама карабин, завернутый в распоротую штанину старых ватных брюк, размотал бечевку и несколько минут вертел в здоровой руке новенький СКС, поблескивающий красноватым лакированным прикладом. И окончательно решил уходить.
Дома снял с гвоздя выцветший от дождя и солнца рюкзак и стал собираться. Сложил самое необходимое: соль, спички, хлеб, нож, веревку, три сотни патронов, накомарник, крючки, свечи, несколько подрезей и схватов.
Опять вышел во двор. За сараем отыскал заветное место и выкопал сверток, засунутый в полиэтиленовый пакет. Вернулся в избу, в сенях стряхнул с пакета землю, вынул из него небольшой, замотанный по горловине шнуром кожаный мешочек. Сунул внутрь руку, зацепил пригоршню тяжелых, тускло поблескивающих крупиц золота. У окна долго рассматривал их. Думал: "Зачем теперь золото? Куда его?"
Когда пятнадцать лет назад вышел из заключения и его определили сюда на поселение, когда стал работать гидромониторщиком, наводя тугую струю воды на спрессованную вечной мерзлотой золотоносную породу, он понемногу, по зернышку начал копить золото. Вечерами, плотно зашторив окна, высыпал драгоценные крупицы на стол, ворошил их пальцами и сладко мечтал о том, какие возможности они открывают перед ним. К тому времени он уже знал, что крошечные вытянутые блестки называются тараканами, кругленькие — клопами, а вся остальная мелочь — значками.
Он ездил в Усть-Майю, подолгу сидел в столовой — она же кафе, она же и ресторан, — присматриваясь к командированным, но так и не решился никому предложить заветный обмен: кило золота за паспорт, за тоненькую потрепанную книжицу, столь необходимую ему. А там… Агей жмурился и мысленно добирался до Якутска, брал билет на самолет до Москвы. Оттуда несколько часов поездом да от станции пешком через чистое поле — и он в деревне, где широкая пятистенка с резными наличниками, окруженная пахучей махровой сиренью, дом, в котором шестьдесят два года тому назад Агей родился.
Свою деревню Агей вспоминал часто. И чем больше уходило времени, тем ярче и отчетливее рисовались в памяти те давние дни.
Жили они вместе в огромном доме дедушки Афони: тихая бабушка Аня, отец Фрол Афанасьевич, матушка, маленький Агей и работники — Кузьма и Михаил.
Богатым человеком был дедушка Афоня: имел девять лошадей, пять коров, полтора десятка свиней, а кур да гусей не считали. За мучицей да за хлебцем ходила к дедушке Афоне чуть ли не вся деревня, потому как хозяйство дед вел строго и спуску не давал никому — ни работникам, ни сыну, ни снохе. И вдруг все перевернулось, смешалось, спуталось.
Агей хорошо помнил, как беды обрушились на их семью в ту давнюю весну, когда на устах у всех появилось непонятное слово — коллективизация. Сначала ушли работники. А потом заявился Никитка Рябой, прежде первый босяк на деревне. А теперь Никитка стоял в распахнутых воротах, стучал рукояткой кнута в створ, сверкал наглыми голубыми глазами и кричал:
— Эй, кто здесь?
Был он в кожане и в новых, невесть откуда взявшихся у него, смазанных дегтем сапогах.
— Слышь, Афанасий Спиридоныч! Чтобы завтра утром весь скот пригнал к моей избе. Комбед так решил. И чтобы без фокусов!
А наутро в стойле вдруг завалились все девять лошадей. Дергались в судорогах, пахали копытами землю, с трудом приподнимали умные морды с голубой пеной у рта и жутко, по-человечьи, смотрели большими фиолетовыми зрачками. А дедушка Афоня плакал в саду, обняв зацветающую розовыми бутонами вишню.
Прискакал Рябой и с ним несколько комбедовцев. Бледный трясущийся Агей стоял на крыльце и видел, как Никитка ударил дедушку по лицу.
— Контра! Христа душу! Скот травить? Убью, сука кулацкая! — кричал Рябой и бил, бил дедушку Афоню.
Никто не видел, как из конюшни вышел отец, а когда увидели, было уже поздно: изо всей силы всадил Фрол Афанасьевич гладкие блестящие вилы в хрусткую, обтянутую новеньким кожаном спину Никитки.
Дедушку и отца увезли, а через месяц тайком ночью ушла из дома мать Агея. Так и остались они вдвоем: десятилетний мальчишка и старая бабушка Аня. Но еще долго виделось Агею во сне, как увозят дедушку Афоню и как он кричит ему, своему внуку:
— Запомни все это, Агеюшка, на всю жизнь запомни!
И он запомнил.
Помнил, как потом они ездили с бабушкой в церковь, ставили тоненькие свечки за здравие и во спасение рабов божьих Фрола и Афанасия. Это было тогда же, весной, когда весело за деревней играла жалейка пастуха Сашки, когда в первый раз выгоняли коров на молодую робкую траву, когда хозяйки несильно стегали скотину прутьями вербы и ласково приговаривали:
Верба крест, Бей до слез. Вставай раньше, Беги дальше.Второй раз ездили в церковь года через четыре. Стояла теплая осень с солнечными мутными днями. По каменным улицам большого города тихо летали умирающие листья. И даже звонки трамваев были плавные и печальные. В горящей свечами церкви бабушка долго молилась, плакала и ставила свечи за упокой рабов божьих Фрола и Афанасия. А при выходе купила какой-то листочек.