Шрифт:
* * *
Наконец народ притих, чтобы взволноваться с новой силой. Вдали рычали и ухали барабаны, бряцали бубны, рассыпались звоном бубенцы, гнусаво завывали рожки, а вскоре показалась и сама процессия. Ничего смешнее и пестрее Джон в жизни не видывал. Впереди на огромном жирном битюге везли тряпичную куклу - богато разодетую толстуху. Ее размалеванное лицо лучилось довольством, на шее висели фривольные бусы из яблок и морковок, здоровенные груди, перекрученные мешки с песком, болтались из стороны в сторону, почти вываливаясь из платья. На всклокоченной голове красотки красовалась корона с ослиными ушами. Следом за ней ехал тощий и мрачный тип в черном, под плащ он то и дело прятал или окорок, или пирог и озирался с жадным видом, словно кто пытался отобрать у него еду. Люди засвистели, заулюлюкали, в толстуху полетели огрызки, одно яблоко, почти целое, шмякнуло куклу по носу. То были госпожа матушка Глупость и Великий Пост. На пузатенькой коняшке восседал Колбасный епископ, глава кабаков и трактиров - он благословлял всех направо и налево здоровенной колбасой, а сам сидел задом наперед, паства орала и кланялась, как будто не было у взрослых людей большего счастья, чем всласть поголосить и похохотать над шутовскими проделками. Раз за разом Великий Пост покушался отобрать у соседа колбасу, но Епископ замахивался на него, и Пост отступал. На длинных ногах взад и вперед расхаживали великаны со страшными харями, трубы ревели, а следом шли себе самые разные люди, разных степеней почтенности. Два подмастерья перчаточника тащили воздетую на палке огромную перчатку, надутую наподобие меха. Перчатка кланялась и приветствовала толпу, шуты в пестрых колпаках слаженно и ритмично колотили по кастрюлям, по барабанам, по ребристым доскам, крутили трещотки, визжали девки, хохотал добрый люд по обе стороны карнавальной дороги. Процессия плавно двигалась по снегу, серое ватное небо нависало над площадью, мир вертелся каруселью. Джон купил себе орехов и кисло-сладких сушеных яблок и был совершенно счастлив. Через некоторое время потянулась череда нищих. В корявые санки были впряжены четверо здоровенных шутов, наряженных лошадками. "Лошади" мотали головами, вспрыгивали, вскидывали ноги, хлопая друг дружку по крепким задам, шарахались от толпы, плясали и били в воздухе копытами. В санях мужчина в короне, ухмыляясь, обнимал за талию молоденькую девушку в шикарном зеленом платье. Та глуповато улыбалась и махала рукавами, как мельница. Джон так и впился взглядом в таинственного короля нищих. Сам Хьюго, кошмар и кумир Заглотыша, пасущий своих вонючих калек посохом железным и скорпионами, средь бела дня проезжал по Скарбо. Единственный глаз шутовского короля смотрел на толпу с ленивым настороженным презрением, немытые рыжие патлы свисали, едва прикрывая обрубленное ухо. Корона на нем и впрямь сияла желтым металлом, с плеч свисал недлинный плащ цвета переспелой сливы, а за поясом торчала короткая плеть. У ног Хьюго сидел белокурый мальчик-паж в бархатном кафтане того же сливового цвета, он сжимал большущий мешок. Время от времени сани останавливались, тогда Хьюго кивал, королева нищих расточала воздушные поцелуи во все стороны, а паж распахивал мешок и горстями расшвыривал что-то в толпу. Зеваки бросались ловить подачки королевской четы, а потом сани катили себе дальше, под хохот, свист и брань. За санями маршировала целая армия калек и уродов, в лохмотьях, кто на костылях, кто еле ковыляя, страшные старухи тащили пищащих младенцев, умотанных в тряпье, проходили грязные оборванцы, где-то в середине процессии вышагивал важный Заглотыш, Джон замахал руками и запрыгал, чтобы привлечь внимание приятеля, но тот и ухом не повел. Размалеванные нищие девки, опухшие бабы в коросте и с подбитыми глазами, слепцы, изъязвленные, трясучие, припадочные, - все они, выстроившись в ряды, тащились за своим королем. На костылях у многих ради праздника были повязаны цветные лоскутки, вонь от заживо гниющих тел стояла адская, нищие корчились и гримасничали, девки призывно визжали, публика хохотала и швыряла в армию нищих пирожки и огрызки. Вот лошади-шуты снова заржали и встали, по знаку Хьюго паж залез в мешок обеими руками и... на толпу градом посыпались корки, кости и прочая дрянь вперемешку с монетами и дорогими сластями. Везунчики ловили на лету монетки, выхватывали дармовые пряники и чернослив прямо из-под носа зазевавшихся соседей, прочие брезгливо стряхивая с себя мусор и всякую дрянь, от души желая чертову мальчишке провалиться к черту на вилы. Джон сумел ухватить себе изрядный кусок коврижки и чуть не лопнул со смеху, когда гнилая луковица метко шлепнулась на тетку, стоявшую рядом с ним, потому забава, придуманная нищими, ему пришлась по душе. Заглотышева сестричка вертелась и улыбалась, словно кукла-дергунчик, платье с чужого плеча висело на ней, как на вешалке. Видно, прежняя его хозяйка была куда пышнее и грудастее. Щедро одарив горожан, сани поползли дальше, а нищие под барабаны и развеселые дудки гнусавым хором затянули "Мiserere".
* * *
Процессия отправилась дальше, к церкви, кто-то пошел за ними, иные собрались продолжать праздник в кабаках или по своим компаниям, шуты рассыпались по площади и соседним улочкам и кривлялись напропалую. Но увеселения на том не кончились. Снова где-то за домами рассыпались звяканьем бубны, и грошовые дудочки фальцетом не в лад засвистали песенку про осла. Народ зашевелился, заоглядывался, подгулявший грамотей подхватил куплет, кто-то заплясал на месте под бойкий мотивчик. Песенку Джон вспомнил сразу же: не раз и не два ее пели воспитанники отца Николая, только тогда он никак не мог запомнить ее слова, потому что в латыни был не силен. И вот из узенького кривого переулка, как горох из драного кармана, посыпались новые ряженые. Впереди прыгали два дурака-глашатая и орали "Осел идет! Почет царю ослу!". И вправду, наряженный ослик, весь в бубенцах и кистях, вышагивал следом, а за ним семеро здоровенных парней в серых масках навроде волчьих морд и еще один, в высокой митре. В руках он держал кнут и крепкую палку с завитушкой на рукояти - точь в точь епископский посох, - а поверх одежки был облачен в орнат из драной овчины. У всех к колпакам были пришиты холщовые ослиные уши. Шли молодцы громко топая и вид имели весьма внушительный. Народ на площади взорвался воплями и свистом, но фамильярничать как-то не спешили. За молодцами семенили пятеро девиц, опустив очи долу и кокетливо поддерживая овчинные передники. Личики их были густо покрыты белилами и присыпаны мукой, щеки горели круглым свекольным румянцем, на головах прелестниц красовались холщовые велоны с ослиными ушами. "Внемлите царю ослу своему", - взревел ослиный епископ и щелкнул кнутом. "И-ааааа! И-аааа!" - грохнули ряженые, из толпы по-ослиному кричали те, кому по нраву пришлась веселая забава. Ослик шарахнулся от грохота и воплей и тоже заорал, ко всеобщей радости. "Царь осел говорит: пришла пора покаяться. Вы каетесь, похабники и распутники?" - грозно вопросил епископ. "Да-а-а!" - в полном восторге орали люди. "А вы, срамники и маловеры, каетесь?" "Иа-а-а-а-а!" - изнемогали от хохота горожане. "Так поклонитесь своему царю, дети мои!" - милостиво кивнул епископ, точь в точь как отец Альберт, и вознеся посох, ловко раскрутил его над головой на зависть буйным подмастерьям. Площадь с дружным хохотом упала на колени прямо в заплеванный полурастаявший снег. Шуты-музыканты вновь грянули ослиный гимн, царь-осел пошел обходить рынок. Всякий раз, когда осел останавливался и начинал орать, ослиные братья и сестры, а с ними и народ, вторили ему нестройным оглушительным ревом. "Эй, похабники, грешники и семя нечестивое, - вопросил ослиный епископ, щелкая кнутом,- милости, поди хотите, а не справедливости? Любви, а не кары?" "Кары!" - заорал рядом с Джоном какой-то пьяный зевака. В тот же миг пара ослиных братьев, протолкавшись к дуралею, с двух сторон съездили ему по морде, подняли, отряхнули, вновь поставили на ноги - и все под гогот толпы. Стражник неподалеку и бровью не повел - сам напросился, дурак, на то и карнавал. "Любви! Любви хотим!" - орали все. "Ну раз уж любви, получайте и любовь!
– гаркнул вожак ряженой компании, - Что ж, ословы невесты и братцы, несите дерьмецам любовь!" И под музыку по площади рассыпались девки в велонах и плечистые молодцы, крепко обнимая и целуя взасос всех, кто попадется на дороге. Епископ стоял, держа осла в поводу, и хохотал, глядя, как братцы со вкусом лапают веселых горожанок прямо на глазах мужей, как одуревшие от дарового счастья зеваки, выпачканные мукой и белилами, утирают губы после сочного поцелуя. Ряженая девка пробежала мимо Джона и вдруг остановилась, обернулась и посмотрела прямо ему в глаза. "Ох, братик-красавчик, да ты какой сладкий!" - выдохнула она и притиснула его к себе. Джон в ужасе бился и вырывался, бесстыдные уста блудницы влепились ему в ухо, нос его уперся прямо в потную девкину подмышку. Соседи вокруг, веселые парни, которые и сами бы не прочь оказаться на его месте, ржали в голос и наперебой отпускали соленые шуточки. Наконец-то оттолкнув прилипчивую чертовку, Джон, пунцовый и чуть не плачущий, выкрикнул: "Да провались ты... беска сраная... дрянь!", развернулся и плюнул ей под ноги. Ближайший ослиный братец шагнул к нему, уже готовясь растереть обидчика в прах, но девка не озлилась, только вдруг озорно улыбнулась: "Ты же лекаренок, так? Кровь покажет, сердце скажет, меньшой братик! Не сердись до времени", - и бегло махнула остолбеневшему Джону рукой с обкусанными ногтями. В следующий миг ослова невеста с хохотом повисла на шеях сразу двух подмастерьев, а Джон что есть силы пробивался через плотные ряды людей, телег, каких-то бочонков домой, туда, где только и ждало спасение от нежданной скверны карнавала. Он уже покинул площадь, когда вновь грохнули бубны и тамбурины, и на вопль ослиного епископа: "А теперь молиться пойдем, блудники окаянные!" разлетелся над Скарбо клич в сто глоток: "Иа-а-а-а! Иа-а-а-а-а! Иа-а-а-а!"
* * *
В аптеке Джонов сбивчивый покаянный рассказ выслушали спокойно, Мельхиор только покачал головой и обронил: "Раньше надо было удирать, дурачок!". "В другой раз не пущу", - заметил Сильвестр. "Я и сам не пойду!" - угрюмо отозвался Джон.
глава 26
Поцелуйным бесстыдством дело не кончилось. На другой день Скарбо гудел, как развороченное гнездо шмелей. Из уст в уста передавали, какой разор и поношение учинили неведомые сквернавцы. Когда до кого надо дошло, что творится что-то неподобное, было уже поздно. Ослиная процессия направилась к церкви, народ валил за ними валом, кто помоложе да попьянее были в несказанном восторге, словно их чем околдовал проклятый епископ в овечьей шкуре. Из кабаков стремглав выскакивали наружу, заслышав, что по рыночной площади бегают голые девки и даром отдаются прямо на снегу. Ряженые распоясались совсем. Когда осел ронял на дорогу яблочки, вся процессия надувала щеки и дружно испускала малопристойные звуки, а стоило ослу помочиться, как ослобратцы, и даже кое-кто из толпы, задрали подолы рубах и щедро орошали улицы Скарбо, не стесняясь ни стражи, ни женщин. Срамники и вправду собирались ввести осла в церковь, никто и не помыслил их одернуть, куда там! Все вокруг были как в угаре, орали "Иа-а-а-а!" - словом, стоял самый кромешный содом. Но церковь оказалась заперта, а перед входом стоял отец Альберт, суровый, как святой архангел Михаил. Он велел кощунам убираться, отколе пришли, а свою паству призвал опомниться и покаяться. Его речи заглушили криками "Иа-а-а-а!", но никакого иного бесчестья не учинили. Тут опять показал себя ослиный епископ. Он щелкнул кнутом и громогласно воскликнул - и голос у него был не в пример зычней, чем у отца Альберта. Ряженый воскричал, что коли поп царя осла не пускает в церковку, то царь осел тем не огорчен, как возил он Христа на честной спине по Иерусалиму, а вот поп-то такой чести не сподоблялся отродясь. Эта дерзкая речь смутила бы многих, коли бы не призыв ряженого шута в митре следовать за ослом на крестовый пир, где приготовлено всем честным людям лучшее ослово пивко. И процессия, повернув от церкви, двинулась к кабаку "Три креста", где и вправду поставили четыре бочонка, дабы поить пивом на дармовщинку, как прежде на дармовщинку давали целование. Читай больше книг на Книгочей.нет Тут уж люд как обезумел, бросились к бочонкам, но хлебнув забористого напитка, поняли, что такое "ослово пивко". Пакостное пойло воняло ослиной мочой, на вкус, кто пробовал, говорят, было прегадостно, зато валило с ног не хуже удара копытом. Рассерженные горожане желали разбить бочки с дрянью, а другие им в том препятствовали, завязалась драка, тут уже прибежали и стражники, но было поздно. Кабак "Три креста" разгромили и едва не пожгли, бочки частью осушили, частью разнесли по дощечкам, хотя до смертоубийства все же не дошло... Хуже всего то, что в драке улизнули подлые ряженые, да так ловко, что никто не смог заметить, куда и когда они подевались. Стража схватила шутов-музыкантов, кое-кого из крикунов, кабатчика и самых отъявленных бузотеров, а епископа, девок и ослиных молодцов и след простыл, будто и впрямь растаяли в клубах серного дыма. Да только без толку все - бузотеры отрезвели и сами не понимали, что творили, а шуты и кабатчик твердили в один голос, что кто-то к ним приходил, незнакомец какой-то, и нанял их на карнавал. При этом кабатчик клялся, что пиво, которое ему велели наливать всем задарма, было отменное, он сам пробовал. Чем там дело кончилось, ни Сильвестр, ни Мельхиор не допытывались. "Вот увидишь, - ворчал старый аптекарь, - через неделю полгорода лично поклянуться, что своими глазами видели, как проходимцев этих черти прямо на осле в ад уносили. Совести-то хватит, пожалуй". В чем Скарбо сходился единодушно - так это в том, что отец Альберт, почитай в одиночку не допустивший разухабистую толпу в церковь, поступил как истинный пастырь и воин Христов, и после каранавала многие пошли к нему на исповедь с повинной.
* * *
Еще до полудня Сильвестр и Мельхиор, скорые на подъем, собрались и отправились в монастырь, велев Джону вести себя хорошо и как следует запереть на ночь аптеку. По зимней дороге пешком он был бы лишь обузой, идти пришлось быстро.
А церковь была битком-набита народом, и под горькие покаянные песнопения колыхались длинные очереди - это горожане подходили к отцу Альберту и двум помогавшим ему священникам, становились на колени и принимали щепотку пепла на голову и пепельный крест на чело. В душном мареве мерцали свечки, люди шли сплошной вереницей - те, кто вчера пил и гоготал на площади, и те, кто сжег дом тетки Агриппины, и те, кто брезгливо поджимали губы, поравнявшись с оборванным Заглотышем. Шли нищие, и подмастерья, и тетки с базара, и жены ремесленников, тащили за собой детей, шли торговки, служанки, перчаточники, кузнецы и булочник с учениками и домочадцами. Подошел и Джон, услышал знакомый печальный наказ: "Помни, ты прах и в прах вернешься", и снова его сердце захолонуло - вот он, Великий Пост. Сорок голодных и холодных невеселых дней, целая вечность. Он вернулся домой, в пустую, темную аптеку, и пост расстилался перед ним огромной пустыней, которую еще не враз и перейдешь. "Будьте мужественными и бодрыми" - сказал на проповеди отец Альберт. Но сейчас, в одиночестве, без огня в камине, без Мельхиора и Сильвестра Джон, ученик при монастырской аптеке, не находил в себе ни на грош ни мужества, ни бодрости.
* * *
Ночью, изрядно озябнув под тонким одеялом, он то и дело задремывал и просыпался, не открывая глаз, - все равно темно. Пустой дом высился вокруг него, и Джон сообразил, что то был первый раз, возможно, в его жизни, когда он остался совершенно один, без других людей. Может, и было раньше, перед тем как его нашли и приняли в приют, но он того раза, конечно, не помнил, и как будто с самого рождения видел мощеный двор перед храмом, спальню воспитанников и хуже смерти надоевшую, облупленную кафедру отца Николая. А вдруг и сейчас - его взяли и выбросили в холодную темноту - неизвестно кто, неизвестно как. И когда откроется дверь, его подберут, принесут в новое место - и с этого мига его жизнь совершенно и навсегда изменится. Интересно, если старшие не вернутся с утра, должен ли он, Джон, открывать аптеку? И как поступить, если придут и спросят какого снадобья? Сильвестр ничего ему о том не говорил, но, может, просто забыл в спешке?
* * *
Наутро оказалось, что ничего особенного делать и не надо - все уже сделано. Аптека открыта, за дверью мается серый февральский день, Мельхиор ласково кивнул ему, когда Джон, потягиваясь и зевая, брел на кухню умываться. Они пришли совсем недавно, и Сильвестр сразу углубился в какие-то свои расчеты, напрягая глаза, листал записи и бормотал себе под нос, оставив все бытовые и лечебные дела на усмотрение младшего аптекаря. После трапезы Мельхиор вручил Джону меленку, ступку и пестик, ссыпал пригоршню беловато-серых корешков и благословил на тяжкий труд. А как разотрет, чтоб никуда даже не думал удирать, но сидел смирно и был готов оказать услуги, какие понадобятся. Джон огорчился, потому что втайне питал надежду, что его отпустят погулять хоть часок, но Мельхиор только щелкнул его по лбу и выразительно покосился на конторку у окна, где стоял Сильвестр, мрачнее тучи. Стало ясно: быть надо тише воды и ниже травы, если не хочешь крупных неприятностей. За окнами орали мальчишки, окликали друг друга прохожие, лаяли псы, - кипела веселая и интересная жизнь, а в аптеке стояла тишина - только скрежетали неподатливые корешки, шуршали листы да плясали по конторке, отбивая свой собственный странный ритм, узловатые пальцы Сильвестра. Пару раз заходили было посетители из числа досужих старух - рассказать о своих хворобах и болячках да спросить ученого совета, но завидев старого медикуса в таковом скверном расположении духа, откланивались и исчезали, не пикнув. Джон, шаркая пестиком по ступке, завидовал им смертной завистью - с каким восторгом он бы тоже сейчас испарился из аптеки, подальше от нарастающего Сильвестрова гнева. Не дай Бог одно неловкое движение - и гроза обрушится на его голову, как пить дать обрушится. Девясил, смолотый и растертый в мелкую серую пыль, сменился ягодами можжевельника и дубовой корой, рука уже нешуточно ныла, Мельхиор бесшумно раскладывал по чашечкам свежеприготовленную мазь, день тянулся нестерпимо. Наконец, посмотрев на несчастного, изнывающего от тоски и страха Джона, он отобрал у него ступку и отправил в кухню наблюдать, чтоб упаси Боже, не закипел отвар в котелке с водяной баней. Это уже было легче, по крайней мере, тут он вряд ли бы смог отвлечь и разъярить старого аптекаря. Джон стоял перед очагом, переминаясь с ноги на ногу в темной кухне, слушая, как шумит вода и держал наготове старую драную рукавицу - чтоб мигом подхватить цепь и убрать котелок от огня, если что. Дрова надо было подсовывать скупо и аккуратно - чтоб пламя не поднялось слишком высоко - но эту премудрость он освоил давным-давно. Есть хотелось нешуточно, хорошо хоть, очаг пригревал и руки не так зябли. Кусок хлеба да чашка отвара шиповника после перерыва на дневную молитву - и живи себе до ужина, как пожелаешь. Полено разгорелось, кипяток лениво бурлил вокруг внутреннего горшка, норовя переплеснуться в темный пахучий отвар. От греха подальше Джон перевесил котел на пару звеньев повыше и стал вспоминать, как весело было на карнавале, когда король нищих швырял подарки в толпу. Уж ясное дело, что никуда его сегодня не отпустят, напрасно Заглотыш околачивается возле аптеки, а может, и не околачивается вовсе. Мало ли какие дела у него - он человек свободный, только и заботы - чтоб Хьюго на глаза лишний раз не попадаться да долю свою к вечеру исправно сдавать в общак. А мальчишки у св. Михаила до смерти трусили, что их из приюта к нищим отдадут! И чего боялись - смех один, да и только! Нищие детей не едят.
И вдруг Джона бросило в жар от еще одного воспоминания. Развеселая беспутная девка, прижавшая его к переднику. Как же он сразу не узнал этот голос, и запах - острый, бесовский? Та бесовка на площади, что осрамила его своими поцелуями, уже встречалась ему прежде, давно, на пути в пекарню. Она называла его "меньшим братиком". И хотя на площади ословы невесты были размалеваны до полной неузнаваемости, все ж Джон не усомнился ни на секунду - девка эта та же самая, и шла она через всю толпу - именно к нему. И снова в сердце ударило сразу с двух сторон: бежать, спасаться, скрыться от девки, от ночного страха и холода, от щекотки в голове перед приходом Зверьков. И ни за что, ни слова никому - спасти и сберечь свою тайну от них всех - Сильвестра, от отца Николая... ничего не сделаешь, и от Мельхиора тоже. Если он ей братик, так и она ему сестричка.
"Ну что, как там у нас дела?
– заглянул на кухню Мельхиор.
– Не готово еще? Вот молодец, сейчас уже и есть будем, что-то мы сегодня только работой и сыты!" Джон подхватил котелок, переставил его в ящик с песком, остывать, и пошел доставать плошки и резать хлеб и лук к обеду. Сильвестр разлил оставшуюся похлебку, раздал хлеб и угрюмо благословил трапезу. Назавтра еды не варили - первая пятница поста, какое уж тут пиршество. Хлеб и вода, да впридачу немного кислой капусты - вот и все. Ели молча, Джон боялся лишний раз шевельнуться, не поднимал глаз от миски. Когда трапеза кончилась, Сильвестр буркнул ему: “Не трусь, Бог милостив, отобьемся”. Джон вздрогнул, ошалело глядя на учителя, но тот ни слова больше не прибавив, пошел обратно за свою конторку. На всякий случай Джон решил не думать больше ни о Зверьках, ни о странной девке, по крайней мере, при ком-то еще. Мысли эти внезапно оказались опасными. От Сильвестра всего можно ожидать, вдруг и вправду для него Джон как раскрытая книга - бери да читай.