Шрифт:
Но недолго они промышляли вдесятером на лесных дорогах. Вскоре стали подходить к ним разоренные крестьяне из окрестных сел, беглые крепостные и холопы, так что, к грядущей весне отряд насчитывал более полусотни человек.
Сыпяжевич сам позаботился о том, чтобы лесных удальцов было как можно больше, — нещадно обирал подвластные ему селения, а тех крестьян, что не могли уплатить подати, лишал имущества и сек канчуками. Вот народ и бежал от такой милости в лес, вливаясь в Дорошевскую вольницу.
Поздно, слишком поздно понял Воевода, какую яму сам себе вырыл! К тому времени, когда я с братом встретился, в лесном воинстве было уже не половина, а полторы сотни удальцов, и оно смело нападало на обозы с продовольствием, направлявшиеся в крепость.
Не раз Сыпяхевич посылал своих стражников в леса на поимку бунтовщиков, но все без толку. С умом выкопанные схроны и землянки надежно укрывали лесное воинство от чужих глаз, а стрелы и копья, без промаха разили незваных гостей. Не один десяток жолнежей навек остался лежать под сводами чащи, давшей приют тем, кто мстил за свою сломанную жизнь.
Но мы знали, долго так продолжаться не может. Пока Воевода будет воевать с нами лишь силами своей хоругви, мы еще сможем ему противиться, но, рано или поздно, он обратится за помощью к Королю, и тогда силы станут неравными.
И все же мы недооценили Воеводу. Спаливший за свою жизнь, не одну деревню, Сыпяхевич вновь решил прибегнуть к испытанному средству — огню. Запылал наш старый добрый лес, полетели с жалобными криками опаленные птицы, побежало из лесу напуганное пожаром зверье.
Сыпяхевич и нас хотел, словно зверей диких, огнем и дымом из чащи выкурить, но просчитался. На краю леса протекала речушка, она-то нас и спасла. Попрятались в плавнях казаки, среди илистых отмелей да высокого камыша.
Огонь выжег все до берега и сам собой угас, а над прохладной водой и гарь удушливая, недолго в воздухе держалась.
Когда пожар стих и стражники Воеводины стали по берегу шарить, выискивая нашего брата, мы в воду с головой погрузились, словно лягушки, зажав в зубах пустотелые стебли камыша. Сия древняя хитрость многим казакам жизнь спасала еще во время набегов татарских, выручила и нас…
Потоптавшись недоуменно на берегу, жолнежи воротились в свой стан. Но мы не спешили дотемна из воды вылезать, знали, что ляхи в любой миг вернуться могут. А как стало темнеть, выбрались мы на берег и стали решать, что с ляхами делать будем. Они оказались упорными, не найдя в лесу обугленных казацких тел, решили, что мы в схронах попрятались.
Сыпяхевич решил в крепость не возвращаться, велел своим воякам лагерь разбить, а сожженный лес окружить постами да разъездами, чтобы ни одна душа живая, не смогла, из него до утра, выскользнуть. Наставил Воевода дозоров, и в степи, чтобы выжившие казаки не сумели к лагерю подобраться, а сам сел с приближенными победу праздновать.
Не знал лях, на что способна в гневе казацкая душа…
Мы ведь не так глупы были, как он о нас думал, не стали пробираться мимо его степных дозоров, а обошли польский стан по реке, благо, он близко от берега был разбит. Двигались тихо, по пояс в воде, прячась за прибрежным камышом.
Если нечаянный шорох или всплеск воды привлекал дозорного, затаивались под водой, выставив на поверхность лишь камышовые трубки. Так и добрались до места, откуда удобнее всего было напасть на польский лагерь. Дозорных здесь было меньше, а прибрежных зарослей поболее, чем в других местах, посему на берег мы вышли незамеченными.
Часовых сняли тоже тихо — ни один вскрик не долетел до жолнежей, что с суши лагерь охраняли. Ну, а когда мы пирующих ляхов стали рубить, тут уж без шума не обошлось. Несчетно мы их истребили, мстя за убитых братьев, поруганных жен и сестер.
Не забуду рожу Сыпяхевича, когда мы в его шатер ворвались: глаза выпучены, как у совы, из открытого рта снедь выпадает. Похоже, он так и не смог поверить, что казаки его перехитрили. За саблю все же схватился, да сделать ничего не смог.
Снес я лиходею одним ударом кисть, а другим — голову, он и повалился наземь, как тюк с соломой. Его бы, собаку бешеную, ободрать заживо, как турки, пленных казаков обдирали, да времени у нас не было.
Одно только успел я сделать, прежде чем наша вольница в плавни ушла. Помня о том, как он отрубленную голову моего отца в крепости на обозрение выставлял, я насадил его собственную башку на копье, воткнутое в землю посреди стана. Когда жолнежи, сторожившие пустой лес, обратно примчались, польский лагерь уже вовсю горел.
На том наша вольная жизнь в лесах завершилась. Польский Король отправил на усмирение края три хоругви с новым Воеводой, и нам пришлось на юг отступать, в Дикую Степь.
Там тоже жизнь была не сахар: еды негусто, воды еще меньше, да еще ногайцы-кочевники портили нам кровь своими набегами. Очутились мы, аккурат, между двух огней: с севера — ляхи, в броню закованные, с юга — турки да татары.
Больше года промучились мы в тех степях безводных, и за это проклятое время больше половины отряда нашего полегло. Кто не от сабли, не от стрелы смерть принял, тех хвори разные сморили, цынга да бескормица.