Шрифт:
— Окурвился ты, Гришка!
Но «окурвившийся», не обижаясь на дядю Ваню, разлил по рюмкам коньяк и показал, как следует пить не по-рабочему — «культурно». То есть выцедил не спеша рюмку, а затем, взяв конфету, стал заедать. Школа явно была не распутинская, ибо такая «культурность» была ему навязана не далее как сегодня молодицей, потребовавшей от старого невежды утонченного обращения…
Дядя Ваня, путая очередность коньяка и шоколада, все больше и больше хмелея, начинал фыркать про себя на действия за столом, где за «культурным» питием шло довольно грубое повествование о разных человеческих слабостях, доходящее от смешного трагизма до пошловатого, большей частью по вине подвыпившего Гришки, потерявшего такт и чутье, а также ориентацию на точность…
Слушая его рассказы, буец взрывался неудержимым приступом смеха, отчего с полатей тут же свешивалась голова Тишки, чтобы уловить соль и самому наверху похихикать.
Лешка, после первой рюмки коньяка наотрез отказавшийся мешать напитки, в середине застолья незаметно ускользнул и куда-то запропастился.
Гришка Распутин со своей «сродственницей» пошли в «темницу».
— Гуга, — застонал в хмельной радости Кононов, стелясь на кушетке рядом со мной. — Какая она была девочка… вот только позабыл, как ее звать… ты понимаешь, Гуга, как это вчера все хорошо выглядело… — Кононов, напрягая память, все тщился вспомнить имя еще вчерашней девочки, но никак не мог, и вскоре уснул по-детски сиротским сном, и уже через полчаса снова проснулся, и, полнее ощутив свое детское одиночество, плаксиво заморгал ресницами на свет не погашенной лампы и огляделся по сторонам.
Дядя Ваня спал на раскладушке, на которую после смерти Синего никто не ложился, и временами стонал от тяжести сновидений, бормоча бессвязные слова.
— Какая, Гуга, была девочка… — снова заговорил Кононов. — А теперь вот с дедом спит… Как же ее звали?..
— Спи! — сказал я сердито.
— У Гришки завтра спрошу…
— Очень нужно Гришке знать имя шалавы! — зачем-то сказал я, больно раня память Кононова о той поре, когда он помнил детство девочки, имя которой напрочь забыл по прошествии десяти — двенадцати лет.
Кто-то незаметно чиркнул выключателем, и мы разом провалились в вязкую гущу ночи.
С грохотом пронесся ночной поезд, сотрясая от тяжелой раскачки избу, и где-то на окраине пронзительно гуднул раз-другой, чтоб призвать к осторожности запозднившихся ночных гуляк. А когда все стихло в просторах ночи, раздался сердитый и нарочито громкий голос Стеши.
— Не зверь-та, понимат… — ответил ему голос буйца.
— Уйди! — пуще прежнего дрогнул холодной решимостью голос Стеши.
Через несколько секунд из спальни выскользнуло к нам белое привидение и шумно наткнулось на стул.
— Нечто упал? — как можно насмешливее сказал Кононов, вымещая на буйце накипевшее зло. — Не ушибся?
К ушибленному поспешила Стеша в одной ночной рубашке. Включила свет, принесла матрац с постельным бельем, бросила между кушеткой и раскладушкой и, отойдя сердцем, почти ласково сказала:
— Ложись, Вить!
«Вить», стесняясь своего вида, зашлепал босыми ногами к постели, шлепнулся на нее задом и под щелчок выключателя тихо задал неуместный вопрос:
— Колька-то как?
Кононов выматерился как можно смачнее, чтобы и Стеше, и буйцу было понятно, и разразился не то смехом, не то нервическим плачем. А когда он наконец умолк, комнату вновь поглотила вязкая гуща ночи и изба от ближнего угла до дальнего, заканчивавшегося нужником и насестами, разом погрузилась в тишину, в которой и Кононов, сверкавший белками, и я полнее принадлежали самим себе. Но недолго. В комнате вскоре замелькало белое и направилось в спальню, откуда послышался раздумчивый голос Стеши:
— Ну что, Вить, опять пришел? Неужто непонятно, устала я, устала.
— Ты что меня так отправляш?
— Как, Вить?
— Сама видь знаш, как!..
— Ой, Вить, мне бы лучше повеситься! — обреченно сказала Стеша и разрыдалась. — Лучше б повеситься! — повторила она. И разговор тут же прервался. Послышался скрип отворяемой калитки, а с ним шлепанье босых ног, белое привидение, теснимое из спальни, возвращалось на унизительное место.
Отворилась дверь, кто-то впотьмах, переведя дыхание, встал, осваиваясь глазами, и прямиком последовал в спальню…
Кононов тут же отреагировал, толкнул меня ногой, как бы приглашая на представление, которое началось со Стешкиного вопроса:
— Где ж ты был?.. Разве так можно?
— В лагере был! — отвечал Лешка, должно быть, раздеваясь наспех, отчего слова булькали у него в гортани. — Сестренка у меня там…
Буец, потревоженный неизвестным гостем, присел на корточки и стал вслушиваться, мотая головой возле Кононова.
— Какой лагерь?
— Да не тот — пионерский!
Буец между тем, не зная, чем занять руки, терзал простыню на взъерошенном тюфяке, дергая ее из-под себя, полагая, что она должна привлечь внимание Стеши и усовестить ее напоминанием об обреченном лежать в унизительной близости от той, к кому приехал.
— Сбей, сбей! — сказал Кононов, склонившись над постелью буйца и испытывая упоительную усладу в злорадстве. — Поэнергичнее! Ты что, в армии, что ль, не служил?
— Служил, — нехотя отозвался буец и резко уронил голову, чтоб отвязаться от назойливости Кононова.
— Ты чего? — шепнул Кононов, угнетая буйца своей навязчивостью. — Выспишься еще…
— Мне отправляцца рано…
— Все одно, успеешь…
На полустанке фыркнул и, уходя дальше, гулко застучал колесами поезд.
— Ивановский! — тихо отметил Кононов.