Шрифт:
— Ешь, Прошка, и не держи на нас зла за нашу бабью дурь!
Прошка раздумчиво поглядел на светленькую, потом, налив ее в стакан, залпом осушил и лишь после этого, утирая губы, взялся за ложку.
— Ладно, — сказал он грудным голосом и, опустив голову над тарелкой, добавил: — Кабы не сучья дурь, где бы взяться кобельей мудрости! То-то, выше головы не прыгнуть!
— Не прыгнуть! — озорно согласилась жена, сердито кося глазами на дочь, которую разбирал смех от разговоров взрослых.
Помолчав некоторое время, они вновь возобновили разговор, в который со своей иронией влезла Прошкина дочь, хохоча одними глазами.
— Тятя, ты чего это никуда не ходишь? — сказала она. — В кудиновском клубе сегодня кино обещали…
Прошка с болью поднял глаза на дочь и, прочитав в ее задоре легкую насмешку, снова уткнулся в тарелку, желая отмолчаться, но не сумев, отрывисто выдохнул:
— А потому не хожу, что брешут в кино…
— Что ты, Прошка! — возразила жена. — В кино все так красиво!
Прошка и сам понимал, что «красиво», но внутренне, не умея возразить, был против этакой красоты…
После недолгого ужина Прошка подался в чулан и вскоре выскочил оттуда с гармонью под мышкой и быстро направился во двор, вызывая у жены бесконечную тревогу ощущением надвигающейся беды, упакованной до поры до времени в черной утробе гармони.
Устроившись на завалинке за избой, Прошка растянул мехи и выдохнул первые неровные звуки, предвещая илькинцам не позднее чем завтра свое очередное действо, продиктованное особым зудом неспокойного существа.
Перескакивая с мелодии на мелодию и переливая их друг в друга, а потом и взбалтывая, как химические вещества в пробирке, Прошка томил уже заулыбавшихся илькинцев догадкою ожидающего их результата от такой игры.
И Глеб Кирьянович, для которого звуки Прошкиной гармони не были особым сигналом, хмурился, выйдя на крыльцо.
— Жди завтра представления! — сказал он вышедшей к нему Ксюше. — Прошка призывает к бдительности… Как это ему удается подгадать на субботу?..
— Будет тебе, Глеб! — тревожилась Ксюша, зная, что в сказанных Глебом Кирьяновичем словах таится тревожная правда. — Может, обойдется… — слабо утешалась она, поглядывая на двор, откуда, тревожа воздух, летели звуки гармони.
— Не обойдется, Ксюша! — твердил Глеб Кирьянович, запуская в бороду пятерню и с удовольствием сочетая страх жены с почесыванием в бороде. — Обязательно всех поднимет…
Под словом «поднимет» Глеб Кирьянович имел в виду — не даст деревне выспаться, а вместе с тем и ему самому.
— Попомни мои слова, — сгущал краски Глеб Кирьянович, зная, что эти страхи несут наказание Ксюше за привязанность к Прошке.
— Ой, господи боже ты мой! Опять ты за старое!..
Между тем вечер стал переходить в ночь и мелодия — в меланхолию, и ознобистый ветерок, пробирая пространство, трепать в низине подол ивняка и разгульно свистеть по оврагу, приплясывая деревенским босяком.
Почуяв приближение чужого времени, Прошка погасил гармонь и, поднявшись в избу, подсел к дочери, рассеянно смотревшей телепередачу.
На экране на фоне книжных стеллажей все тот же капустный оборотень предсказывал крах каким-то концернам и, приводя цифры, совершенно мертвые для Прошки, многозначительно заставлял свою речь длинными паузами, как бы давая Прошке и ему подобным разжевать эту политическую жвачку вместо ожидаемой песни или другого развлечения.
Прошка нетерпеливо ерзал на стуле, чертыхаясь про себя за такую нудную передачу. Неужто там не понимают, что работы хватает на работе, а политзанятия — по будням?.. Нужно ли людям ходить на политзанятия, если они ежевечерне по пять-шесть часов смотрят телепередачу?.. Но, к счастью, эта передача сменилась мультфильмом, веселым, хоть и незатейливым умозрением. Ну а когда завершился мультфильм басенным нравоучением, на экране вновь всплыл другой волшебник, который не раздумывая лил молочные реки с листа бумаги и возводил мясные пирамиды, расщепляя их для каждой живой души поболее, чем предусмотрено нормой…
— Какая прорва! — сказал Прошка иронически и фыркнул прямо на экран. А когда за экраном не поняли Прошкиного фырка, Прошка выключил телевизор и направился к супружеской кровати, в которой уже лежала жена, привыкшая к своему одиночеству.
Подлезая жене под бок, Прошка протяжно вздохнул, как бы раскаиваясь и прося прощения…
Жена, затаив дыхание, стала вслушиваться в дыхание долгожданного «гостя».
Прошка, не смея заговорить первым, продолжал молча вздыхать.
— Ты, что ль? — сжалилась жена и повернулась к мужу, едва сдерживая волнение.
Прошка виновато муркнул и, заслонясь ладонью от голубоватого сияния звезды, назойливо заглядывавшей в проем раздвинутых штор, вздохнул.
— Дочь-то вон как подросла, — шептала Прошкина половина, радостно и тревожно приникая к другой половине. — Все-то она уже понимает-знает…
Прошка, выдыхая с облегчением, обнял содрогающееся тело жены и, почувствовав, как оно оплывает страстью к нему, сам стал оплывать ею…
А когда получившая мужнее тепло жена уснула у него на правом плече, Прошка ощутил бесконечное сиротство и пустоту. Теперь сгоревшая страсть жгла его. Не умея раствориться в ней до конца, она унижала его потрясением тела, охваченного ознобом ради короткого удовольствия, после которого у него наступало полное отрезвление, а с ним раскаяние за невоздержанность, которая все равно не уводила от ощущения пустоты и сиротства… Фу, тоска-то какая!