Шрифт:
Бабушара,
1986
ХРОНИКА ВСЕМИРНОГО ПОТОПА
РАЗУМ — духовная сила. Даль. Толковый словарь
Ровно полвека тому назад, в ночь с субботы на иудейскую пасху с веселыми переливистыми дождями, Циля разрешилась от бремени — родила человечеству сына, а себе — утешение и радость. Новорожденный — в будущем Габо — с продолговатой головой гвинейца, словно выведенный из египетского рабства Аароном и Моисеем, сучил розовыми ножками, издавая радостный визг щенка, учуявшего близость материнского молока.
— Бася, вы получили точную копию вашего благообразного папаши Ефима Мунича! — сказала лживая повитуха, разглядывая крохотное животное, чья безобразная в пунцовых пятнах мордашка бежала тайною тропой к порогу единственного в городе женского парикмахера Шалико, известного в узком кругу под именем Есром.
Но сердито насупленная Бася, с брезгливой жалостью глядевшая на только что обмытого и закутанного в белые лоскутки младенца, более всего на свете являвшего слепок с корявого лица при большом носе с горбинкой колдуна женских головок на набережной, откуда по вечерам с полуулыбками на устах выплывали феерические создания, мрачно молчала, наслышанная об искусных руках Шалико, умевшего не только укладывать волосы вокруг кокетливых головок, но и не менее искусно зарождать в них легкомыслие, из которого впоследствии вызревали горькие плоды позднего раскаяния…
Помолчав минуту-другую, Бася презрительно выпятила слегка вывернутую наизнанку мясистую нижнюю губу с ярко-розовыми прожилками и брезгливо сморщилась, как бы давая понять пожилой повитухе, землистая плоть которой семьдесят лет тому назад была замешена на двух кровях — еврейской и армянской, — что этот ублюдок не может иметь ничего общего с тем, кого она упоминала в разговоре.
Тяжело переживая позор сестры, Бася время от времени со смешанным чувством жалости и негодования поглядывала на роженицу, притихшую в постели, и о чем-то напряженно думала.
— Спасибо тебе, Айзгануш! — сказала Бася, расчленив напряжение на преследовавшую ее мысль, а затем, оттенив каждое слово паузой, продолжала: — Пошел ли он в род Муничей… мы узнаем в четырнадцать лет, когда в бороду ударит рыжинка…
Таинственное пророчество, скрывавшееся за витиеватостью, хоть и не давало основания видеть грядущее зло, но тем не менее с полным подтекстом трусило к тому, кто был единственным носителем в городе рыжей бородки…
Айзгануш, как степные жители надвигают на лоб кепи от ослепляющего солнца, надвинув на мерцающие зрачки отяжелевшие веки до маленьких щелочек, понимающе кивнула, изучая из едва заметных прорезей крупное лицо Баси с лукавством, присущим полукровке, чья вторая половина пребывала в постоянном противоречии с первой.
— Каждый подол покоит свою судьбу! — сказала в ответ Айзгануш, стараясь не переходить границы дозволенного, и подняла продолговатое лицо на свет керосиновой лампы, словно призывая его в свидетели.
Обескровленная Циля сонно шелестела сухими губами, слыша хурканье того, кто был неотъемлемой частью ее плоти и крови и, отделившись, лежал теперь под правой рукой.
Не в силах оторвать от постели утомленное в муках материнства тело, она рассеянно блуждала глазами по комнате, внове узнавая населенные в ней предметы.
— Поспи! — сказала Айзгануш Басе, отделяя сестер от обращения к ним во множественном числе. — Я посижу до рассвета… — Она встала со своего места в изножье и подошла к Циле. — А тебе, девочка, тоже нужно хорошо отдохнуть! — И, коснувшись ладонью лба роженицы, ощутила жар, о чем сообщила глазами Басе. Та моментально вышла в соседнюю комнату за компрессом.
На окраине ударили петухи. Голоса их, увязая в предрассветной мгле, на время угасли, а затем через равные промежутки, набравшись сил, вновь вспыхивали с новой силой, неся просоленный озноб с тяжелым придыханием моря.
Айзгануш, как всякий суеверный человек, недолюбливала петухов за их суматошный нрав. Они для Айзгануш всегда оставались предвестниками плохих вестей. Вроде бы не о чем тревожиться: давно схоронила мужа, не давшего ей потомства, но, когда ором орали петухи, всегда сжималась до боли в костях и с затаенной скорбью ждала чего-то такого, чему не было имени, кроме подспудного страха.
Вот и сейчас, коротая ночь в изножье на маленьком стульчике, с бьющимся в горле страхом она прислушивалась к слабому дыханию Цили, так приятно напоминавшей Айзгануш своими мягкими чертами лица Фиру, мать. Особенно теперь, когда с лица Цили сошла игравшая смуглость, она повторяла возраст и красоту той женщины, которой восхищался весь город со дня приезда Муничей.
Появились Муничи нежданно-негаданно из северных ворот города на роскошном фаэтоне, разукрашенном разноцветными пампушечками, словно оповещая своим выездом начало затевающегося карнавала.
Экипаж вкатился в город в полдень и, описав круг, въехал в блаженный апрель, волнующий и горячий безмятежным течением остановившегося времени, чтобы приобщить каждого смертного хоть на мгновение к чувству бессмертия.
Тепло разодетая семья Муничей с достоинством и удивлением разглядывала улицы города, утонувшего в тропической невидали, ублаготворенной диковинными пальмами и широколиственными гигантами, и под шуршание вращающихся шин улыбалась открыто, ослепленная солнечным светом и синью моря.