Шрифт:
Улица вначале показалась безлюдной, но слышались где нестройное пение, где выкрики. Праздники не кончились, и крещёный мир вторую неделю заливал душу сивухой.
Деревня была бедной. Редкий дом стоял прямо. Другие же готовы были вот-вот завалиться, их подпирали шесты и жерди. Дома были слепы — оконца без стёкол заткнуты тряпьём. Бедность смотрела с задворок, с повалившихся поветей, с покосившихся хилых сараев.
Вдруг плечистый мужик — густобородый, нечёсаный, в одной рубахе, разорванной на могучей груди, — рывком распахнул дверь и остановился на пороге, глядя на всадника и, видимо, плохо соображая. Из-за спины его валил пар. И тотчас громче раздались выкрики, какие-то мужики и бабы показались в сенях, чьи-то руки вцепились в пестрядинную рубаху и рванули её с треском — заверещал пронзительный бабий голос:
— Яво унимают, а он барахлит! Яво не пускают, а ему хоцца драцца!
И в соседних домах распахнулись двери.
— Бегит, бегит с колом! — послышался истошный женский крик.
Улица вдруг заполнилась людьми. Какие-то подгулявшие горланили под гармонику песню. Кто-то босой и без рукавиц выполз на четвереньках по снегу на середину улицы.
Пушкин дал коню шпоры. Но у крайнего дома увидел розвальни — на них ставили гроб. Толпились мужики и бабы.
— Кого хороните, крещёные? — спросил Пушкин.
Женщина в зипуне, с чёрным платком на голове заголосила:
— Кормилец-то помер. Ох, барин! Не послухал, не хотел к бабашихе, знахарке, иттить — и помер.
— Да от чего ж помер?
— Боль у него, барин ты мой! Уж давно он боляга. Давно уж калуха какая-то в боке. Да пил, пил, жрал винище, вот и нажрался. — И запричитала: — Кормилец ты мой, закрыл зоркие глазоньки свои, запечатал алые губоньки свои...
Лошадёнка терпеливо клонила голову. Упряжь была верёвочная. Жидкая процессия медленно потянулась вслед за розвальнями с гробом к церкви в Вороничах.
А он не удержался и зашёл в соседний дом. Здесь тоже окошко без стекла было заткнуто тряпьём, и в полутьме избы, потрескивая, горела неярким пламенем лучина, вставленная в светец — железный треножник с палкой, расщеплённый на конце. В избе был запах угара, дыма: наверно, в печи кладка была неисправна. В углу под иконами сидела старуха, а вокруг собрались русоголовые дети. То ли дети были слишком малы, то ли старуха вовсе слепа, но никто и не посмотрел на барина.
Он вышел на морозный воздух, вновь оглядел деревню и вскочил на коня.
По дороге домой он размышлял о том, что же всё-таки в литературе истинная народность. Эти мужики, если они научатся грамоте, найдут что-нибудь своё, русское, у Суморокова или Хераскова [137] , в «Петриаде» или «Россияде»? В русских ли именах, в просторечье ли дело? Да ведь уже давно Монтескье [138] глубоко заметил о характере нации: климат, религия, правила управления, обычаи и нравы — вот они-то и образуют то, что называется духом народа. Дух народа — вот что выразить надобно! Не этот полупонятный псковский говор, не пьяные дикие выкрики, не рваные рубахи, не онучи и лапти, а дух, безусловно отличающий русского — даже если он говорит на всех европейских языках — от француза, немца или итальянца...
137
Херасков Михаил Матвеевич (1733—1807) — русский писатель, наиболее известное произведение — эпическая поэма «Россияда».
138
Монтескье Шарль-Луи (1689—1755) — французский просветитель, выступал против абсолютизма.
Россия лежала перед ним — засыпанная на долгие месяцы снегом, безмолвная, рабская, с покосившимися избами — необозримая и непознанная.
В конце концов по-русски истинно думал разве что Ломоносов, да ведь он слабый поэт. А настоящие поэты, те, у которых учился он сам. — Жуковский и Батюшков — увы, они не постигли народного, русского...
Лошадь шла неторопливым шагом. Белёсый пар поднимался из её горячих ноздрей, но от седла проникал холод. Он поглядывал на белую дорогу, на белые поля.
А вечером в горнице Арины Родионовны он записал новую сказку.
Няня, как обычно, начала с присказки:
— У моря-лукоморья стоит дуб, а на том дубу золотые цепи, а по тем цепям ходит кот: вверх идёт — сказки сказывает, вниз идёт — песни поёт... — А потом певуче заголосила: — Вот задумал царь жениться. Где же найти по нраву своему? И вот, беленький ты мой, подслушал он, как бают меж собой три сестры. «Я, — говорит старшая, — одним зерном всех могу накормить». «Я, — говорит средняя, — одним сукном могу всех одеть». «Я, — говорит молодая, — могу с первого года родить тридцать три сына...»
Пушкин прилежно записывал.
Арина Родионовна прервала себя и прислушалась.
— Ишь, на балалайке трынкают, сейчас петь зачнут...
За окнами было темно. Свеча освещала Арину Родионовну. Она была в очках и чепце, в чёрной кофте, подвязанной фартуком, и мягких туфлях.
Няня продолжала певуче:
— Вот разрешилась царица тридцатью тремя сыновьями, а тридцать четвёртый чудной уродился: ножки по колено серебряные, ручки по локотки золотые да во лбу звёздочка, а в заволоке месяц...