Шрифт:
Кирсан слушал исповедь человека, назвавшегося эсэсовцем, и в его голове боролись две мысли. Голос разума твердил, что все это - понарошку. Пусть жуткий, непонятный эксперимент, пусть бесчеловечное шоу - но понарошку. Человек, сидящий перед ним на нарах, либо псих, либо актер. Нацист из далекого сорок четвертого года? Нет. Немыслимо. Невозможно.
И в то же время от услышанного кровь холодела. Душа уходила в пятки от исповеди фашистского палача, принимая рассказ за чистую монету и не желая понимать, что все это - розыгрыш, больше похожий на страшный сон.
– ... И я тоже понемногу начал пить - мои железные нервы стали сдавать, - продолжал между тем Макс.
– Понемногу - рюмку шнапса до, рюмку после... Потом - пару рюмок. А потом однажды я пришел в себя в карцере и узнал от охранника, что в пьяном виде отправил в госпиталь вначале дежурного гауптмана, а потом своего непосредственного командира... Думал - расстреляют. Не расстреляли, к сожалению. Учли 'заслуги'. Но я попал на восточный фронт - там для меня тоже нашлась работа по специальности. Железный Макс, не знающий сомнений, везде был нужен. Партизаны тут, партизаны там... Неуловимые, словно призраки. Мы выжигали в отместку деревни и села. Карательные отряды не сидели без дела, в общем. Так закончился сорок третий, начался сорок четвертый. Тогда уже было понятно, что дело швах, но я, наивный, так и не поумнел. Верил Геббельсу, что вот-вот будет чудо-оружие, опрокидывал стакан шнапса за фюрера и тысячелетний рейх и шел воплощать в жизнь тактику выжженной земли... А потом все закончилось. Однажды весной посреди ночи взревели на дворе русские танки... Я выскочил, полуголый, на улицу, и оказался с автоматом прямо перед одним из них. Собственно, это последнее, что помню. А потом я попал сюда. И понял, что бог вовсе не был с нами - он был против нас. Против того, что мы делали.
Вот ты, Кирсан, спросил, где черти. А зачем они тут, если есть такие, как я? Мы обречены до скончания времен поступать тут друг с другом так, как при жизни поступали с другими.
Разведчик удержал эмоции в кулаке. Хотелось как следует зарядить этому клоуну в щи, чтобы знал, что за некоторые шутки в зубах бывают промежутки, но он не стал этого делать. Вопрос первостепенной важности - выцепить в бреду псевдо-эсэсовца крупицы истины и по ним восстановить реальную картину происходящего. А для этого надо заставить его отвечать на тщательно подобранные каверзные вопросы.
– Ладно, Макс... так значит, ты тут уже семьдесят лет, и за это время не постарел? Ты уж определись - мы живые или мертвые.
Тот устало покачал головой:
– Это сложно назвать жизнью. Видишь ли, для меня прошло гораздо больше времени. В мире живых проходит год - здесь двадцать или больше. Стареем ли мы здесь или нет - неизвестно, потому что лишь единицы умудряются протянуть тут год, не умерев ни разу. Когда ты погибнешь - снова окажешься где-то на болоте. Забудешь все, что с тобой произошло, забудешь все, что знал, забудешь, где находишься. Собственно, не исключено, что вот сейчас ты проживаешь сотый или тысячный цикл смерти и возрождения. Каждый новый цикл ты начинаешь в одном и том же состоянии, пытаешься понять, где ты, ищешь выход, цепляешься за жизнь до последнего - и гибнешь в муках, чтобы начать все это снова, и снова, и снова, и снова. И так до скончания времен, или, как считают оптимисты, пока твое наказание не истечет.
– А этому есть какие-то доказательства?
– Сколько угодно. Ты можешь написать письмо сам себе и оставить у почтальона. И если в следующий раз ты возродишься в этом же месте, что весьма вероятно, то сможешь забрать вое письмо. Или, к примеру, может так случиться, что сюда приволокут Святого и посадят в соседнюю камеру.
Кирсан покачал головой:
– Игнат подорвался на своей гранате, когда его схватили. Ты хочешь сказать - он сейчас снова жив?
– Скорее всего, да. На возрождение обычно уходит совсем немного времени - и вот узник готов снова страдать. Когда ты на протяжении одного своего цикла видишь несколько смертей одного и того же человека - ну, тут уж сложно не поверить.
Гладко звучит, надо признать. Но у сумасшедших частенько все звучит гладко, если книги не врут. Поймать бы сукина сына на противоречии...
– Кто такой почтальон?
– Человек, хранящий письма людей самим себе. Как правило, почтальонами становятся 'помнящие' - те, память которых не стирается при смерти.
– Как так?
– Вот так. Иногда некоторым дается такая сомнительная привилегия, зачастую - чтобы усилить их страдания.
В этот момент двери коровника открылись. Внутрь вошли двое парней в кожаных куртках и с автоматами, за ними - четверо оборванцев в ярко-красных жилетках дорожного рабочего и с тележками. Следом - еще двое автоматчиков, толкающих пару тележек для мороженого, и невысокая худощавая женщина лет двадцати семи в юбке и сером однобортном кителе с заплатками на рукавах, подозрительно знакомого покроя.
– Кормежка, - сообщил Макс, - не вздумай рыпнуться, делай, как я. Иначе шлепнут без предупреждения. И заговаривать не пытайся. Бесполезно.
Он взял из угла ведро, источающее вонь фекалий, поставил его у самой решетки, после чего сел на нары у самой стены, положив руки на колени. Кирсан последовал его примеру.
Процессия шла вдоль камер, выполняя одну и ту же процедуру. Конвоир отпирал дверь, один из рабочих-оборванцев забирал отхожее ведро, вместо него ставил пустое, затем женщина доставала из тележки для мороженого печенье, консервы, запечатанные йогурты и прочую снедь, а также бутылки с водой и старые газеты, ставила на столик у самой двери, после чего конвоир запирал дверь и весь этот вертеп шел к следующей камере.
Когда очередь дошла до Кирсана с Максом, разведчик попытался нащупать хоть какой-то контакт с кем либо, но автоматчики сверлили его злыми взглядами, оборванцы не поднимали глаз вообще, а женщина, лишь посмотрев на Кирсана, отвернула от него опечаленно-безучастное лицо.
– Первая представительница прекрасного пола, которая не попыталась меня убить, - заметил он, когда конвой удалился на достаточное расстояние, - может быть, ты все же расскажешь мне, кто они такие, почему с ними нельзя говорить, и зачем они нас сюда посадили?