Шрифт:
— Постойте-ка, по-моему, пять.
— Значит, окончательно все оборвалось шесть дней назад. Если такое вообще может оборваться, закончиться. Да, так на чем я остановился?
— На том, как голодны и обозлены были люди.
— В неосвещенных вагонах городской железной дороги слышались только жалобы, яростная брань, мольбы о помощи. Мне вспоминается, как однажды в таком переполненном вагоне, а может быть, на станции, всех вдруг поразила радостная, многоголосая песня, спетая сильно и с воодушевлением. Люди прислушивались, покачивали головами, и лишь когда мы проехали несколько станций, снова раздались жалобы и ругань.
Позднее я узнал, что песню эту пела группа только что основанного тогда Союза свободной немецкой молодежи.
Когда я стал студентом, в университете тоже начала создаваться организация Союза свободной немецкой молодежи. В него вступили убежденные антифашисты, ненавидевшие прошлое, одобрявшие советскую оккупацию и новые законы. Тогда к членам этого союза нередко относились, как к пропащим — их братья, их отцы были, а может быть и оставались, нацистами — на этих ребят иногда нападали на улицах, избивали в кровь.
Я вступил в группу СНМ, организованную на нашем медицинском факультете.
На мое счастье, в ту пору для студентов открылось временное общежитие. Здесь жили по три-четыре человека в одной комнате. Но вы ведь знаете, я не был избалован просторными квартирами. Как и в эмиграции, я соорудил себе стол из чемоданов. Преподаватели у нас были разные: прекрасные врачи, ставшие теперь знаменитыми, и два-три проходимца, обманом пробравшиеся на кафедры. Впрочем, это скоро выявилось и их выгнали. Несколько студентов, прервавших образование из-за войны, добросовестно учились вместе с нами.
Однажды мы узнали, что на Нюрнбергский процесс, который тогда еще не кончился, вызвали молодого врача. Он был ассистентом врача в концлагере и сделал десяткам заключенных смертельные инъекции. Он не явился по вызову. Он застрелился.
Мы, студенты, обсуждали этот случай до поздней ночи, и каждый откровенно говорил все, что думает. Некоторые — их, правда, было немного — не скрывали своего сочувствия самоубийце. Другие настаивали на том, что он виновен. Были и такие, кто с негодованием заявлял, что позорно наказывать людей, которые во время войны следовали своему долгу — повиноваться. Эти взгляды большей частью выражали старые студенты, участники войны, возможно, прежние сторонники Гитлера.
Здесь сталкивались самые противоречивые мнения. Сочувствие — кому? Долг повиновения — кому? И при чем тут Нюрнбергский процесс?
Очень юная студентка — ее, неразговорчивую и некрасивую, никто прежде не замечал — вдруг сказала: «Если совершено преступление, а в этом случае никто не может сомневаться, что оно было совершено, — неизбежно свершится суд. Будет ли расплатой за вину приговор Нюрнбергского трибунала или просто самоубийство, как в истории с этим жалким человеком, сомнений быть не может — он виновен».
До сих пор никто в нашем кругу не обращал внимания на эту девушку. Но тут, во внезапно наступившей мертвой тишине, мы, затаив дыхание, слушали ее и долго размышляли потом над ее словами. А мне вдруг почудилось, что среди нас появилась Мария Луиза. Это она высказала свое мнение мягким, но решительным голосом. Меня охватила тоска — такого острого приступа тоски я давно не испытывал. Я был уверен, что на следующий день получу от нее письмо.
Хочу еще раз сказать, что в нашем кругу все откровенно высказывали свое мнение. Тогда каждый сам, по собственному усмотрению решал, что верно и что неверно. Яснее всех выразила свои убеждения эта бледная спокойная девушка.
Потом я случайно увидел, что к ней подсел молодой человек по имени Густав, впоследствии он стал руководителем нашей группы СНМ. Он сказал ей: «Ты права: такой человек заслуживает и суда, и сурового приговора».
Но понимаете, Хаммер, я совершал ошибку, рассказывая Марии Луизе о каждом разговоре, о каждом событии, будто писал дневник.
Как могла она понять и разделить мои переживания? Мои письма только волновали ее, приводили в отчаяние. Больше ничего. Потом, увы, слишком поздно, я узнал, что именно так оно и было. А я? Я постоянно ждал ответа — ответа, который придал бы мне силы, стал бы для меня утешением. Но письмо приходило, и в нем было написано: «Я не вынесла бы жизни, которой живешь ты».
— Были и другие случаи, — продолжал Трибель. — И если бы Мария осталась такой, какой она была в дни нашей юности, она бы с изумлением прочитала письмо об одном из них.
Однажды Густав взял меня с собой на какое-то предприятие. Там выступал с докладом советский лейтенант. Он сразу сказал, что готов ответить на любые вопросы. Собралось много народа. Было накурено, душно и, несмотря на это, холодно. Лейтенант был, вероятно, года на три старше меня. Вначале собравшиеся задавали всевозможные вопросы о работе, зарплате, о школах в Советском Союзе. Вдруг поднялся парень, наверно, ровесник лейтенанта. По его кривой усмешке те, кто знал его, сразу поняли, что сейчас он выкинет какую-нибудь штуку. Наступила тишина. Насмешливая тишина. Многие уже улыбались заранее, когда он грубым голосом закричал: