Шрифт:
— Что вы о нем знаете! — Паскаль встал, налил в кружку чаю, но пить не стал, отодвинул. Взял со стола книгу, отнес к полке, поставил аккуратно.
Кириллов и Полина следили за ним внимательно, и каждый думал свое об этом странном человеке.
Василий глядел в темное окно, и красное задубелое лицо его выражало обиду: реденькие брови насупились, сопел по-детски.
— Спать пора, наверное, — не оборачиваясь, от полки сказал Паскаль.
— Да, — Бойко резко поднялась. — Час поздний. Пошли, Василий Иванович.
И только теперь заметила его насупленность:
— Ты что-то сказать хотел?
— Да ладно! Неважно! — махнул рукой.
— Что-то про конюха, про Николая.
— Неважно, говорю, — вдруг огрызнулся Василий, — проехало.
Но в коридоре, надевая ватник, потом халат сверху, не удержался, пробормотал:
— Тоже все знал, все по-своему, а другие люди тоже хлеб не веревкой резать привыкли…
— Ты к чему это? — спросил Паскаль. Стоял в проеме двери, упираясь руками в косяки.
— В войну, например, меня, пацана, отцом родным называли, — Василий нахлобучил шапку, — или Никита Семенович сразу ответил: приезжай, товарищ дорогой, очень ты нам нужен, да куда ж стек мой провалился? — спросил раздраженно.
— Вон он, стек, — удерживая улыбку, кивнул Паскаль на хлыст, прислоненный к углу коридора.
Василий заметил все же улыбку, зыркнул зло на Паскаля, протопал в конец коридора, взял хлыстик:
— Плитку не забудь выключить, а то Дом сожжешь, умник, — отомстил за улыбку, — и пол подотрешь утром, санитаркам и так работы хватает, — добавил, видя, что Паскаль строгости его ничуть не испугался.
— Покойной ночи, — с поддельным страхом покосившись на Василия, сказала Бойко.
— Покойной ночи. — Паскаль тотчас оттолкнулся от косяка. Руки по швам, голову склонил в вежливом кивке. В подчеркнуто вежливом.
— Мы еще побеседуем, — то ли спросила, то ли пообещала она.
— Непременно, — еще кивок.
— До завтра, Виталий Николаевич, — Бойко заглянула в комнату.
— До завтра, — приподнялся над стулом.
Она медлила, что-то еще хотела сказать, он ждал в неловкой позе, не сидя, не стоя, нависнув над столом. И Бойко, едва заметно кивнув на стоящего позади Паскаля, показала глазами, гримасой: «Видали, какой!»
И, глядя на ее розовое оживленное лицо, ставшее по-деревенски проще и в простоте этой милее от белого оренбургского платка, повязанного по-бабьи туго, узлом сзади, Кириллов подумал нелепое, неожиданное: «Почему мне никогда не встретилась такая женщина? Я бы жалел и любил ее». Вот это «жалел» было самым неожиданным и нелепым, и, помогая Паскалю убирать посуду, моя ее неловко под железным рукомойником с позвякивающим штырьком, все хмыкал и крутил головой, вспоминая:
«Жалел! Ишь, нашелся! Посмотришь, как она тебя пожалеет. Тоже мне, жалельщик!» — трезвостью насмешки прогонял ненужное.
Ночь, темная и влажная, пахнущая пресно тающим снегом и мокрыми деревьями дальних лесов, шелестящая, как невидимый кустарник под ветром, бесконечным дождем, легла мягкой тяжестью своей на город. Легла окончательно, как огромный зверь, устроившийся после тихой возни в берлоге. Последними погасли огни на казацких могилах. Полина видела их в окно. Где-то там, в черном поле, жили люди, охраняя маленький музей. Василий, когда спросила, что за огни далекие, объяснил, что курганы и музей при них. Уходя зажег рефлектор: в комнате было промозгло. Ощущала на лице сухой жар. Сквозь веки пробивалось багровое, но встать, повернуть в другую сторону ленилась. Засыпая, она думала: мало что так радовало ее в жизни, как сегодняшняя встреча с Василием, с его новым бытием. А ведь это ее, Полины, заслуги. Это она спасла человека от одиночества. Она и… Никита. Это хорошо, что его сегодня не было. Был бы — не узнала бы Паскаля, Кириллова. Не поняла бы, что другими выросли, в другие времена. Понимает ли это Никита? Наверняка. Он уже тогда, в той московской жизни был другим — и он понимал, какая она есть, и любил, несмотря на это, потому что понимал. И понимал, что изменить нельзя ничего, потому что должно измениться время. И как глупа была, когда ехала сюда с тайной тщеславной надеждой отомстить благополучием своим, властью, возможностью облагодетельствовать за ту боль, обиду и унижение. «Отомстить» — вдруг испугало, всплыло старое, злое, саднящее. Но она ухватилась за хорошее. Стала думать о доме, о сыне, о муже и радовалась, что ей не придется доживать жизнь вот в таком печальном заведении. У нее будут внуки, с ними она не повторит ошибок, что сделала, воспитывая сына, и не повторит ошибок с Борисом. Не может и не должен один человек держать за горло другого, не давая вздохнуть и шевельнуться. Держать зависимостью от себя, как она держала, даже когда говорила: «В двухнедельный срок…» и все такое. Этим-то и держала намертво. И с Кирилловым не очень хорошо. Не надо было так жестоко в докладе. Все же понимают, как ему трудно. Недаром зал притаился, молчал неодобрительно, а Галаган пошутил странно в перерыве:
— А что б ты со мной, Викторовна, сделала бы, если б я как той хлопец, Кириллов, правдочку тоби представив? Ось тут — моя вина, а ось тут — твоя, Полечку.
— Есть что показать? — жестко спросила Полина. — Давай.
— Э, ни! Дурних нема, — в простодушном притворстве сощурил хитренькие глазки Галаган, и вдруг неожиданное, без улыбочки:
— Но ты приготовься, что дурни еще будут. Ой будут, чует мое старое сердце.
Тогда и решила ухватиться за жалобу на молодого директора. Возникала новая принципиальность: мол, не случайно и хозяйственные дела не в порядке, раз об общественном своем долге не думает. Удачно все складывалось. Складывалось, да не сложилось. Парень он стоящий. Вот такого бы встретить лет тридцать назад. Вместе бы горы свернули. А сейчас надо ему помочь с его горками.
И тут полезло деловое: реле, поставки для дальнего Севера, спецзаказы, трансформаторная сталь, взрывобезопасное исполнение — и, испугавшись, что прогонит сон, стала вспоминать прежнего Василия, и не могла припомнить, таким непохожим был этот теперешний, спросивший странное:
— А ты, Викторовна, так и не прибилась?
— Я ведь здесь по делу, Василий Иванович, по работе. Совещание провожу.
— Ну да, ну да, понял, — сказал торопливо, словно успокаивая, — начальствуешь, значит, по-прежнему.