Шрифт:
За тыном под яблоней рылись в земле цыплята и прыснули прочь, когда он распахнул калитку.
Пожилая женщина строго и опасливо смотрела ему навстречу.
– Здравствуй, сестрица!
Женщина молча поклонилась. Нехорошо было сразу приступать к делу, но женщина была одна, смотрела опасливо, дни стояли тревожные, и Кирилл заспешил:
– Я об Анне думал спросить. Где она?
– А почто?
– Она постирать обещалась, так я зашел.
– Давно уж ее тут нету.
– А где ж она?
– Постирать-то и я могу. Приноси, ладно.
Он повернулся, чтоб идти, и, будто нехотя, спросил:
– А куда ж она, Анна-то, делась?
– К брату переехала. На Рязань.
– Он у нее что ж, в самом городе?
– В Затынной слободе. Огородник.
– Он что ж, не жил тут, что ли? Чтой-то я его не знаю. Как звать-то?
– Горденей.
– Не слыхал.
– Да он тут мало и жил. И Анна-то ведь рязаночка. Сюда замуж отдана.
А жизни-то и не вышло.
– Как это?
– Так, милой, какая ж жизнь: полтора года с мужем прожила, мужа убили. И не рассмотрела мужика, а уж овдовела. Третий год вдова. У брата жена теперь померла, поехала за его ребятами приглядеть. В чужой семье молодой бабе разве жизнь?
Сколько годов Кирилл ничего не слышал о ней. Все, чего недоставало, выведал.
– А ты-то, сестрица, чего тут?
– А нас она на постой пустила. Деревню нашу сожгли. Муж – старик. Я у него третья жена. Он на плоту. Игнатий Вожжа. Нешь не знаешь?
– Как не знать!
– Ну то-то!
– Ну прости, сестрица.
– Так приноси, постираю.
– Принесу.
Он вышел. Стало так просторно вдруг. Шел и думал: куда ж идти? Только теперь понял, что для нее сюда шел, что без нее тут нечего делать.
День клонился к закату. Позолоченный маковец на Воскресении загорелся красным огнем. Но с Устья опять потянуло сырою мглой.
В корчме было людно. Всюду было людно – в банях, в церквах, в корчмах.
Он сел у самой двери. Корчмарь подошел услужливо и льстиво:
– Али горлушко пересохло?
– Нет. Дай сперва так посидеть.
– А то нонче баранинка вельми хороша.
– Ну, не обидь!
– Да уж пойду поищу. С хреном будешь?
– А ты уговорлив!
– Дело такое.
– Ну, к хрену и медку поднеси.
– Да без питья какое ж угощенье.
Кирилл смотрел, как не спеша наплывает вечер.
Старик в высоком кругловерхом странническом колпаке, с берестяной кошелкой за плечами вошел, постукивая палкой, как слепец, но зорко оглядел застольников. Он примостился невдалеке от Кирилла. Сидя так среди говоров и хмельных возгласов, старик отдышался и негромко предложил:
– А может, побывальщину спеть?
И словно волна тишины захлестнула всех. И голос певца, сначала, у запева, нетвердый, прояснялся, светлел, разрастался. Размеренно и спокойно, как река, текла песня, как длинная дорога вела.
Дороги тянутся далеко… Ушла Анюта, унесла свой стыд. Застыдили бабу. Застыдили за предательство милого. А был ли он ей мил? Да и она только теперь стала ему так мила, что сердце ссохлось…
А ведь хаживала среди этих стен, голосила по покойнику-мужу, сокрушалась о Кирилле, когда схватили. Стены стоят, на которые ее тень ложилась. А ее уж нет. И след ее в пыли потерялся, и голос ее здесь отзвучал. И какова она, пожалуй, сразу не вспомнишь. Запомнилось только, что из-под повойника на висках у нее всегда выбивались золотистые колоски волос и скулы были покрыты коричневыми волосками. А в углах рта – глубокие и влажные ямки. И вдруг вся она встала под мерную песню странника. Ее взгляд из-под густых бровей: темный, пристальный, молчаливый взор. Широкий подбородок и широкая шея. И прямые, не по-бабьи крутые плечи. И высокие, будто девичьи, груди под расшитой холстиной. А старик пел, как Алеша Попович уговаривается с Батыгой:
Ну уж ты, Батыга, поганый пес,Не замай ты города Киева,Не мути ты матушку Непрь-реку,А спусти татар в красен Киев-град.Пусть казнят бояр, пущай вешают,Пусть купцов-жильцов потрясут слегка.Ворошите у них злато-серебро,Вы берите у них добрых коней,Порушьте терема златоверхие.И пока ехали татары в Киев, пока рушили терема, и городовые стены, и соборы, пока возвращались с несметной добычей из разоренного края стемнело.
Светлые космы певца тихо покачивались в лад песне. Он пел строго, но спокойно, все это было давно, иначе к не могло случиться. Но Алеша увидел, что не сдержал Батыга зарока: пожег всю страну, погубил Киев и замутил русской кровью Непрядь-реку. Старческий голос вдруг возрос и наполнился неожиданной силой; сердца слушателей дрогнули, словно вся песня складывалась сейчас и надо каждому кинуться на неверного пса Батыгу, схватить обманщика за ноги и, как топором в лесу, прочищать себе улицу сквозь войска татарские, доколе Батыга не взмолится: