Шрифт:
В силу вышесказанного легко догадаться, что в некоторых местах я слишком свободно обращался с оригиналом, двигаясь в сторону вольностей, которыми кишит любой — по Эткинду — Traduction-Recr'eation (перевод-переделка)[599].
3
Книга «Trentatr'e testi» вышла почти одновременно с открытием выставки «Дмитрий Пригов: Dmitri Prigov». Она сочеталась с выставкой, а может, и воспринималась на фоне выставки, являлась неким ее продолжением. С каталогом выставки книга перекликается и своим оформлением: каталог имеет самиздатский вид, у книги на обложке изображены самиздатские книги Пригова. Кроме того, в книгу вошли репродукции четырех произведений Пригова: «Стакан» (1978–1979); «Pushkin» («Пушкин», 1995–1997, проект для инсталляции: огражденная заборчиком скамейка, на которой изображено слово «Пушкин»); «Бржнв» («Брежнев», конец 70-х, один из всем известных приговских «монстров»); «God» («Бог», 2006, проект для инсталляции: слово «God», написанное белым на фоне черного пятна на стене, внизу столик, на котором бокал с красной жидкостью). Репродукции помещены не просто для украшения, они так или иначе тематически связаны со стихотворениями, вошедшими в сборник, хотя, разумеется, они ничего не иллюстрируют и не объясняют в прямом смысле. Расположены они ритмически: иллюстрация — 11 текстов — иллюстрация — 11 текстов — иллюстрация — 11 текстов — иллюстрация.
Название книги продумано: у русских оно, возможно, ассоциируется с азбукой (а может, и с Азбуками Пригова), у итальянцев должно вызывать в памяти популярную скороговорку («Trentatr'e trentini entrarono in Trento tutti e trentatr'e trotterellando…» [ «Вбегают в Тренто тридцать три трентинца, все тридцать три вбегают в него вприпрыжку»]) или то, что врач просит нас сказать при осмотре, прижав свое ухо к нашей спине. В общем-то ассоциации не литературные, а народные, повседневные и игровые.
В переводе, однако, необходимый для понимания Пригова «политический» и культурный контекст остается непередаваемым и непереводимым. Для разъяснения контекста понадобилось послесловие, название которого («D.A.P.: modalit`a d’uso» [ «Д.А.П.: правила применения / инструкция по употреблению»]) специально воспроизводит слова из инструкций, прилагаемых к лекарству. В моем понимании оно должно выполнять функцию маленького введения в поэтический мир Пригова. В послесловие я внес как можно больше того драгоценного «советского» контекста, который неизбежно остается вне стихов, выпадает из них в новом, итальянском контексте. В него, между прочим, вошли и примечания, касающиеся всех цитат, реминисценций и т. п., которые удалось найти. Желательно, чтобы стихи и послесловие стали одним целым, как бы двумя сторонами одной медали.
На книгу уже появилось несколько отзывов, и в печатном виде, и в виде электронных писем или в устной форме. Их авторов можно разделить на тех, кто знает русский, и тех, кто русского не знает.
Отзывы знающих русский ценны потому, что авторы судят о переводах, сравнивая их с оригиналом. Большинство рецензентов Пригова вполне принимает или нормально относится к нему[600], но один его не принимает совсем и об этом заявляет во всеуслышание[601].
Отзывы тех, кто не знает русского языка, для меня в некотором смысле ценнее, по понятной причине: мир Пригова доходит до них только через мой перевод. Я позволю себе привести цитату из одного из них, Роберто Галаверни, итальянского литературоведа, специалиста по современной итальянской поэзии:
«Да, твой Пригов мне понравился, такой бесцеремонный, все развенчивающий и все же — не скажу, нацеленный на высокое, но интенсивный. Он хулиганит, не признавая ничего святого, одновременно он устремлен ввысь как прирожденный певец высокого и абсолютного, для которого, однако, это невозможный путь в поэзии (неважно, что тому виной: время или он сам, или жизнь у нас такая). А раз так, то он залетает высоко (позволяет себе залететь) только затем, чтобы тут же спикировать и кому-то врезать, первым делом себе (самопревозношение вместе с самоиронией), и тут идут в ход сарказм, смех, концептуалистские игры, и все это, особенно в первых текстах[602], в рамках быта: мытье посуды, магазин („быт“ рискованное слово, потому что Пригов совсем не минималист, у него есть пафос, в том числе интеллектуальный, по отношению к быту)»[603].
Утешительно то, что все откликнулись положительно на изобретательность моего перевода и никто (пока еще) меня не упрекнул за использование рифм и т. д., сказав, что это неуместно или невозможно. Может быть, для русского читателя рифма — это само собой разумеющаяся вещь, но в Италии это не так. Если обратиться к другим переводам Пригова, можно заметить, что все они сделаны верлибром[604].
4
Имея дело с Приговым, не только задумываешься над поэзией вообще, но также и над итальянской поэтической традицией XX в. Невольно начинаешь рыться в памяти в поисках чего-либо подобного, своего рода аналога Пригову. Ведь переводчик не работает в вакууме, на него давят его предпочтения (а если он поэт — его собственная поэтика). Кроме того, его как магнит притягивают стилистические особенности поэтов недавнего прошлого.
В связи с этим особенно интересна статья М. Л. Гаспарова «Стилистическая перспектива в переводах художественной литературы», где он замечает, что упомянутое давление может обратиться в нечто положительное и даже в некоторой степени удобное:
«[Переводчик] должен выбрать из огромного запаса реально существующих стилей русской (в моей ситуации — итальянской. — А.Н.) литературы тот, который, по его ощущению, лучше всего подходит для переводимого произведения, и по нему стилизовать свой перевод, заранее представляя тем самым, какие ассоциации он вызовет у читателя. <…> Стилизация по романтическим предрассудкам еще считается у нас чем-то предосудительным, — так сказать, уклонением от нормального самовыражения. Но к переводчику это относиться не может; переводчик вообще не имеет права на самовыражение, права быть самим собой: если он на таком праве настаивает, то у него могут получиться хорошие стихи, но не хорошие переводы. Более того, переводчик обязан быть стилизатором превыше всего — т. е. выбрать свои художественные средства обдуманно, там, где оригинальный писатель выбирает их стихийно»[605].
Думается, что при переводе Пригова, скорее всего, важен не столько идиостиль того или иного итальянского автора, сколько его отношение к поэзии вообще. На этом же уровне нужен и аналог.
Как ни странно, найти подобный аналог относительно легче, если речь идет о Рубинштейне. У поэта Ламберто Пиньотти (1926), например, есть «стихи», которые состоят из перечня предложений, взятых из повседневного языка и восходящих к более или менее узнаваемым жизненным контекстам (ситуациям)[606]. Правда, нет специфики Рубинштейна, т. е. карточек и картотек, но все равно нечто общее между этими двумя авторами найти можно.