Шрифт:
– Пытался не пускать, – вздохнул Егор. – Чтоб не травмировали своими требованиями. Один одно завещание просит, вторая – другое. А в последний день плюнул. Я ж Крестовской, в конце концов, не мамка. Пусть делает что хочет.
– Да ладно: не мамка! Просто она уже совсем плохой была, – парировала Митрофанова. – И вы знали, что новое завещание она составить не сможет...Чисто физически. Так что не грозило вам ничего.
– Тоже верно, – не стал оправдываться Егор. – Не грозило. Но ты очами-то не сверкай. И меня не укоряй. Я, что ли, скрываю, что с Крестовской не просто так возился? Такой прицел и был: старушку обиходить, но не за красивые глаза, а чтоб она мне все свое имущество отписала... Я честно играл, не притворялся. А они все – и Влад, и Магда, и Тонька – благородных из себя строят. Но на самом деле хотят того же. Накопления балерины захапать. Без всяких трудов.
И тогда Надя привела свой последний аргумент. Вкрадчиво произнесла:
– Но только все они – и Влад, и Магда, и Антонина Матвеевна – никого никогда не убивали. А вы...
– Да, деточка, да, – хмыкнул Баченко. – И это вы раскопали, я знаю. И все тебе сейчас расскажу. А дальше ты уж как хочешь. Или верь, или топи меня вместе со всеми.
Мамаша моя, царствие ей небесное, всегда была маленько не от мира сего. Вроде как балерина наша, Лидка Крестовская, только без Лидкиного таланта. Все бы ей какую-то музычку, Бетховенов разных, ах, послушай, Егорушка, что за чудо эта увертюра... А я, видно, в отца пошел, которого, впрочем, никогда и не видел. От матери только слышал, что батяня был из простых и, кажется, судимый. Как уж они сошлись, двое настолько разных людей, одному богу ведомо. А скорее просто приспичило маменьке в ее тридцать семь годков хоть какого, но самца. И потомства опять же. Но такого же, как она, малахольного, где найдешь? Время-то было – пятидесятые годы, мужики наперечет... Короче, с потомством вышло, а с семейной жизнью – нет. Папаня меня заделал да и слинял по-быстрому, как мамуля заверяла, поднимать порушенную фашистом промышленность. А она со мной, грудным, осталась в коммунальной комнатухе.
Квартирка, где мы жили, когда-то была знатной. Роскошный такой дом на Кирова, нынешней Мясницкой. Семь комнат, огромная кухня, ванная хоть танцуй. Ну, и каморка для прислуги, площадью метров пять, чтоб персонал не зазнавался. Вот этой площадью маман и владела, не мечтая не то что об отдельной квартире, но даже и о комнатухе побольше. Ладно бы, когда одна, но с малолетним сыном на руках могла б попытаться улучшить условия! Но, эфемерная наша, ни разу даже куда-нибудь в исполком не написала, чтоб ей и ее сыну разнополому, то есть мне, нормальную площадь выделили. Хотя и в рамках нашей коммуналки возможности появлялись: один сосед по пьяни скопытился, второго – на зону поперли, а площадь в доход государству... Но все другим доставалось, более пробивным. А мамашку еще и гнобили, что ее сопляк на общей кухне под ногами путается. И на все ее робкие доводы, что нельзя младенца в духоте клетухи держать, просто плевали...
Ну, а я маму всегда любил. Пока совсем мелкий был – просто, как положено детям, безоглядно. Потом, какое-то время, немного презирал – за эту ее покорность дурацкую и полную к жизни неприспособленность. Даже орал на нее и из дома пытался уходить. А когда лет пятнадцать исполнилось – понял, что ее не переделаешь. Смирился и даже жалеть мать начал. Сразу сердце щемило, как видел ее на нашей кухне коммунальной – когда одна соседка на вторую матом, и тут же дети болтаются, и мужики выпивают, а моя, чудила, тоненькими полосочками огурцы нарезает, чтобы красиво было.
Но все мамашины попытки и меня таким же блаженным сделать пресекал на корню. С малых лет. Несмотря на все мамино высокодуховное воспитание. То ли батины гены посильней оказались, то ли просто я рано понял, что такие, как она, не выживают. Особенно парни. Это ж подумать страшно, что было бы, пойди я в школу балетную, как родительница упрашивала. Или на скрипочке начни играть. Меня и без того, безотцовщину, всегда тюкать пытались, а не умей я за себя постоять – мгновенно бы сожрали.
Так что рос я, к маминому огорчению, хулиганом. С детства. Как сейчас помню, она Пушкина читает, старается – мне лет десять тогда было:
Малыш уж отморозил пальчик,Ему и больно и смешно...А я добавляю:
– Ведь наступает он в г...но.
И сколько ни стыдила она меня, ни плакала, ни таскала на балет свой любимый – переломить не смогла. Хотя «Щелкунчик» я до сих пор люблю, это я тебе не соврал. Но просто понимал еще с малолетства: на балет нужно ходить, когда ты сыт. Покушал где-нибудь в «Праге», потом еще в буфете шампанского с бутербродиками добавил – и расслабляйся где-нибудь в восьмом ряду партера на центральных местах. А как маман меня водила, в четвертый ярус, да еще и билет с пометкой «место неудобное», и буфет за километр обходила, потому что в нем дорого все, а у нее зарплата сто двадцать рубчиков в месяц – тут уж никаких щелкунчиков не захочешь.
Зато когда я подрос и в силу вошел – маманя, кажется, и рада была, что я никакой не балерун и не музыкант чахлый. У нас-то в квартире воронья слободка еще та была. Машинное масло под дверью разлить или гвоздиков в сапоги насыпать – это так, мелкая мелочь. Маманю соседушки и убить пытались – когда она какой-то очередной увертюрой заслушалась и забыла, что у нее в кухне на плите макароны кипят. До кастрюли-то чужой никому дела нет, а что плиту залило и пожар едва не начался – это соседей взбесило. Всем скопом в комнату ввалились. Сначала орали, что на выселение подадут, и требовали, чтоб она лужу от этих макарон убежавших языком вылизывала, а старушка ж моя ответить не может, только извиняется. Ну, а в коммуналке, коли признал свою вину, значит, слабак, и получай по полной программе. Вот и попробовали всей кодлой в окно ее вышвырнуть. Спасибо, я во дворе болтался, услышал скандал, примчал, разогнал их. И потом еще всю ночь возле мамани сидел, а она сердечные капли пила и рыдала: мол, за что? Что я им сделала?..
А объяснять ей, что нужно не каяться, а той кастрюлей расплавленной обидчикам по морде, было ведь бесполезно...
Тогда я и провел с соседями своими дорогими работу. С каждым индивидуально. Что кто маманю тронет – будет иметь дело со мной.
Мужики – те не боялись, конечно. Они у нас в большинстве серьезные были, через одного с ходками, им на мой учет в детской комнате милиции начхать. Но на кухне ведь бабы властвуют – а баб я, как мог, запугал. Хоть и пацан еще, всего шестнадцать, но сила – она ж не в возрасте. Маманю и в ее пятьдесят три не боялись, а меня лет с четырнадцати уже полрайона обходило стороной. И соседки тоже, конечно, нарываться не рисковали. Особенно после того, как я самой горластой из них торт на морду надел.