Шрифт:
— Блохи, наверно, за кокардой прячутся, на фуражке, — пошутил учитель. — Вот тебе и лисица, а?
— Хитра, мать ее за ногу! Мокнет, значит, в воде, а блохи по волоскам, по волоскам, да на палку. Потом она эту палку отпускает, чтоб подплыла к дурню, вроде меня, и пусть потом кипятит все, что на нем есть, раз такой любопытный! А сама улепетывает подобру-поздорову…
— Еще древние философы говорили, что познание оплачивается страданием, — с улыбкой произнес учитель, встал и пошел в дом: якобы ему надо растопить печь, а на самом-то деле он испугался, как бы блохи с фуражки Лесного Царя не попрыгали на него.
Вправду ли лесник видел лисицу или выдумал эту историю? Выслеживал ли он этого хитрого зверя, скитаясь что ни день по поречью, или же это был повод обходить вырубки и заводи, подстерегая правонарушителей, которые незаконно ловят рыбу и рубят лес.
Лесной Царь постарел — ноги носили его уже не так весело и ходко, как в былые времена, под лопаткой кололо, в сырую погоду ломило поясницу, а порой ему казалось, что в паху вбиты острые гвозди. Зубы его поредели — те крупные, с фасолину, желтые от табака зубы, что когда-то перегрызали стальную проволоку; зрение ослабло, вот уже десяток лет дужки очков натирают ему уши, островерхие, как у собаки… Время подтачивало его, как Огоста — свои берега, и он знал, что когда-нибудь подмытая почва обрушится и утянет его за собой. Все точило беспощадное время, одно оставалось у Лесного Царя неизменным: слух. Чем больше старился строгий блюститель закона, тем острее становился его слух. Лесной Царь по плеску воды распознавал, забросил ли браконьер невод или это журчит взбаламученная сачками вода в глубоких заводях, его ухо различало самые тихие удары топора в лесу, и он мог точно сказать, где орудует порубщик. Он даже мог определить по стуку топора, какое дерево валят — обыкновенный дуб или чернильно-орешковый, и редко ошибался, в особенности осенью, когда воздух тих и прозрачен и в пылающем от листопада лесу эхо так богато оттенками…
— Если появится лиса, фазанам каюк, — сказал Лесной Царь. — Ни одного перышка не останется…
— Да их уже и так не осталось. — Обернувшись, учитель увидел, что лесник обводит глазами поленницу, прислоненные к стрехе жерди. — Всех итальянцы перебили.
— Может, и так, да ведь они платят. Долларами. Это ведь коли дерево срубишь, оно уже больше не вырастет. А фазаны — дело другое. Одних истребим — новых разведем, в инкубаторе. Главное — платят. Нарушение закона налицо имеется?.. Никак нет! Что же тогда? Подойти к ним и сказать: «Отправляйтесь, господа хорошие, бить фазанов в свою Италию, а этих оставьте нам, чтоб мы любовались на их красоту, больно они на лету красивые…» Да я в жизни этого не скажу, не такой я дурак, как ты думаешь… Пущай стреляют, пущай набивают брюхо, рано или поздно подавятся они фазаньей костью, и тогда мы им скажем: «Ну что, господа? Пожили в свое удовольствие, платили нам денежками, расплачивайтесь теперь по-другому!»
Учитель смотрел на старый бельгийский карабин, лежавший у ног лесника, и думал о том, сколько страха и покорности вселяло в людские души это оружие, которое почти четыре десятка лет покачивается за спиной Лесного Царя — ветхое и никудышное, с вытертым ремнем и вмятинами, что точно оспины испещрили ржавеющий ствол… Учитель вспомнил, что Лесной Царь выстрелил из этого карабина в одного паренька из Малокутлова, который вздумал ловить рыбу под мостом, неподалеку от железнодорожной станции. Врачи ампутировали пареньку раненую ногу, и бедняга всю жизнь расплачивался за три пойманные возле быков моста рыбки, плоские, как карманный нож, которым Лесной Царь сейчас подрезал себе ногти на ногах. Дуло старого карабина, словно змеиная голова, высовывалось из листвы низкорослого кустарника, и какая-нибудь крестьянка, забравшаяся на тутовое дерево нарубить веток для шелковичных червей, при виде его испуганно соскакивала на землю, а потом, от страха, что ее отведут в сельскую управу всем на посмешище, отдавалась в руки Лесного Царя, которые стискивали ее точно стальные обручи. Он валил свою жертву на ветки шелковицы, его пальцы сновали по ее бедрам, и хотя она противилась, опытный в таких делах лесник по ее движениям понимал, что это только для виду. Опрокинутая на спину женщина ощущала тяжесть его крупного тела, прерывистое дыхание опаляло ей лицо, сквозь прикрытые веки она видела обросший щетиной подбородок, желтые плоские зубы и хрящеватые, прозрачные от утреннего света уши, подрагивавшие в одном ритме с ненасытным телом… Женщина вставала, исподтишка озиралась, оправляла юбки. Ветки, примятые объятиями случайно встретившихся в лесу людей, расправляли свои листья, а Лесной Царь, вскинув карабин на плечо и прислушиваясь к далекому гулу топора, исчезал в гуще ясеней.
— Гляжу я, учитель, припас ты дровишек-то, — сказал гость, продолжая обшаривать взглядом все вокруг. — Небось думаешь: все тут приходит в запустенье, не сегодня-завтра затопит водой — бери топор и руби! Дело твое, но предупреждаю: попадешь на мушку — пощады не жди! Ты, было время, сына моего учил и внука, и я тебе благодарен, но, как говорится, дружба дружбой, а табачок врозь. Верно, нет?
— Я эти деревья подобрал на берегу, — тихо, словно оправдываясь, сказал учитель. — Их вырвало с корнем во время половодья. Не видишь разве, они все в тине?
— Вижу. И ветки вижу, которые ты нарубил день-два назад, у них еще листья не засохли… Ладно, знай мою доброту, но ежели поймаю в лесу, разговор пойдет другой, имей в виду…
Мстительный человек был Лесной Царь, учитель прекрасно знал: попадешься ему на мушку — добра не жди. В глазах лесника плясали хитрые огоньки, словно не человек на тебя смотрел, а та лисица, что так хитроумно отделалась от блох. Поэтому однажды (было это лет десять назад) учитель удивился, увидев Лесного Царя плачущим.
Положив карабин на траву, тот всхлипывал, не разжимая рта, и слезы стекали по худым, выдубленным солнцем и дождями щекам. «Что случилось?» — спросил Христофор. Лесник не ответил. Смотрел сквозь узкие щелочки склеенных слезами век поверх берез, будто что-то искал в небе и не находил, кусал губы поредевшими зубами, а тело сотрясалось от глухих, сдавленных рыданий.
На другой день учитель узнал о том, что погиб знакомый ему летчик, уроженец видневшегося за отмелями села, где дважды в день, в полдень и перед заходом солнца, повисал над крышами дым поезда — днем серый и зыбкий, вечером позолоченный закатными лучами. Узнав эту весть и вспомнив давно минувшие годы, он понял, отчего плакал Лесной Царь. Этот человек, вряд ли когда проронивший слезу в минуту чужого горя, — ведь душа у него черствая, жесткая, как глина, засохшая между пальцами ног, — оплакивал знакомого летчика, который подростком, когда размеряли леса за Огостой, тянул рулетку через терновник и заросли ежевики и, подчиняясь окрикам лесника, вбивал колышки, обозначая границу общинных земель и лесных угодий.
Этот летчик был мне близким другом, и после его гибели я попытался рассказать о нем на страницах книги. Лист бумаги лежал передо мной пустой и ровный, как аэродром, где на моих глазах догорал его самолет, слова рассыпались в прах и размазывались, точно копоть, когда на бумагу капала моя слеза. Озаренные пламенем алюминиевые крылья трещали, дым тянулся к небу, и мне чудилось, будто я различаю его худую, чуть сутулую фигуру, вижу бледные руки с тонкими, нервными пальцами, усталое лицо с тенью улыбки, пролысину на голове, с которой свалилась фуражка. Но, вглядевшись пристальней, я понял, что это вовсе не дым горящего самолета, что передо мной дымит разведенный из лозин костер перед островерхим шалашом на том берегу Огосты. Мы с мальчиком, чьи обугленные глаза сейчас пристально глядят на меня с неба, сидим у этого костра, греем над огнем руки, я вижу, как ладони моего друга становятся огненно-красными — их расцветили раскаленные угли, — но мне и в голову не приходит, что это предсказание часа его гибели, который пробьет десятилетия спустя. Я щурюсь и чувствую, как мне на лицо опускаются, точно пух с крыльев пролетевших над вырубками ангелов, мягкие чешуйки сгоревшей коры… Лесной Царь прилег у костра и, опершись на локоть, разрезает арбуз (одна половинка арбуза лежит в траве — алая, как только что выплывшая луна), издали доносится гудок поезда, мелькающего за полосой ясеней, а мне кажется, что в просветах между стволами мелькает не луна, а обратившееся в свет эхо. Перламутровый пепел костра свинцом наваливается на веки, я тщетно пытаюсь открыть глаза, и перед тем как провалиться в пучину сна, вижу ярко-красный нож Лесного Царя, подрезающего последний ломоть арбуза. Вижу на шее лесника заросшее густой щетиной адамово яблоко, вижу ослепительно сверкающий козырек фуражки и чувствую, как шалаш, точно гигантская птица, взмахивает крыльями и, подняв меня над вырубкой, над огненным шаром луны, над одиноким уханьем филина, уносит в беспредельность вселенной… Должно быть, в глубине души Лесной Царь любил этого простодушного скромного юношу, но прятал свое чувство от посторонних глаз, так прятались в жнивье суслики, завидев тень его карабина. Он всегда считал душевную размягченность непростительной слабостью, руководствовался во всех делах грубостью и жестокостью. Вероятно, юноша, который впоследствии стал бороздить небесные дороги, возвращал Лесного Царя к безвозвратно утекшей поре его собственной жизни, когда он легко и весело ступал по земле, а душа по утрам, перед тем как проснуться, сияла от сновидений, как поле золотых подсолнухов…