Шрифт:
Ни Нешка, ни Гиршеле не противились его решению. Скорей наоборот — оба согласились беспрекословно, словно того и ждали. Нешка, рада-радешенька, прыгала, пела, летала по дому, будто крылышки выросли. И все смеялась, смеялась и то и дело окликала:
— Гирш, помоги мне!.. Гиршеле, давай вместе сделаем!.. Гиршеле, подожди, пожалуйста…
Звенела как колокольчик. И скверный мальчик, притча во языцех у всей мишпухи, особенно после смерти Ширы, вдруг перестал огрызаться, ходил за ней по пятам, буквально на глазах из бирюка, волчонка, вольфа превращался в кутенка.
Ах, Бушка, Бушка, баба окаянная, мысленно корил Лазарь Бушку, поди, не зря кусал он тебя, на мальчонке решила выместить свою бабью неосуществленость, а он ни в чем не виноват — Арон не полюбил тебя, а ты на его семени отыграться решила, нашла себе игрушку для своих фантазий — случай представился. Бог тебе судья, не я.
Лазарь больше никогда не говорил с Гиршеле про Бушку. И тайну Арона, которая открылась ему накануне отъезда, унес с собой. Не стал травмировать ребенка, оно, конечно, бар-мицва — совершеннолетие, но душа все ж не до конца окрепла, ей не выдержать еще одно испытание. Пусть запомнит все так, как выстроил для себя, к чему сумел себя приспособить. А там — видно будет, жизнь по своим законам течет. Или по своему беззаконию.
Лазарь решил поберечь Гиршеле, покуда в его силах будет.
А тут и Нешка ему в помощь. Бестия маленькая, не девочка — взрослая женщина, точь-в-точь Фанюша, и глаза горят влюбленным блеском. Видно сразу, сомневаться не приходится — любовь с первого взгляда. Стежок за стежком тянется: Шира — Арон, Фанюша — Лазарь, Нешка — Гиршеле. Может, и дальше картина раскинется.
К чему гадать?
Пока что погрузили пожитки на телегу и колченогая кляча Бронька-чужая, медленно, нехотя ступая трясущимися ногами по пыльной выщербленной дороге, потащила их в будущее, которого они не знали.
Никто не провожал их, никто не махал прощально рукой, не утирал слезы, никто не прочитал благословение. Ушли из родного местечка Лазарь, Нешка и Гиршеле, и след их затерялся в дорожной пыли и тумане грядущих лет.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Далекое будущее, которое не с ним будет
Борис Григорьевич Тенцер просыпался в комфортабельной одноместной палате одной из лучших в городе платных клиник, где доживал последние дни своей жизни, и первым делом смотрел в окно на оголившиеся ветви тополя, льнувшие к стеклу. Они напоминали ему протянутые в мольбе руки, к нему протянутые — в мольбе. Иногда они стучали в стекло, словно звали на помощь. Нашли спасителя, с горечью думал он, но каждое утро, будто выполняя какой-то священный обряд, тоже поднимал свои исхудавшие руки и тянул их навстречу ветвям. Две мольбы гляделись друг в друга как в зеркало, понимая, что помощи ждать неоткуда — неотвратимый час настал.
Листья начали облетать, их становилось все меньше и меньше, Борис Григорьевич зачем-то принялся пересчитывать их и даже записывал результаты, загадав при этом: если до субботы на трех верхних ветках его тополя останется десять листьев, он в этом году не умрет. Трудно было придумать что-то более несуразное, но, когда листьев осталось меньше десяти, он попросил медсестру задернуть шторы.
Кстати сказать, никто не зачитывал Борису Григорьевичу окончательный, без обжалования приговор, как раз наоборот — после операции строили весьма благоприятные прогнозы, всячески подбадривали его, стремились поднять дух, пробудить былой оптимизм. И врачи, и домочадцы, кто как мог.
В том числе, а может быть и в первую очередь — хирург-профессор Евгений Оттович Ковалевский, непревзойденный авторитет в своей области, светило, что единодушно признавали все — от спасенных им больных и их родственников до коллег-соперников. Он входил в палату с неизменной улыбкой и на ставший уже сакраментальным, требовательный вопрос Бориса Григорьевича, сколько ему осталось, конкретно — сколько, в днях и часах, всегда отвечал:
— Смертность, дорогой мой, стопроцентна, этот факт еще никому не удалось оспорить. — А закончив осмотр, добавлял: — Но спешить-то нам некуда и незачем. Ведь так?
Так-то оно так. Но откуда-то же пришло к нему внезапное предчувствие близкого конца. Однажды среди ночи Борис Григорьевич проснулся от того, что кто-то зовет его. Он явственно слышал:
— Борух! Бобик! Борюсик! Борик! Скорей иди к нам, мы ждем тебя! Мы все… мы здесь… Борух!.. Бобик!.. Борюсик!.. Борик!..
Так звали его в детстве, каждый по-своему: дед Лазарь, отец, мама, братья. Голоса, голоса, мужские, женские, детские, автоматные очереди, крики «ура-аа!!!!!», веселый заливчатый смех, стоны, плач, бравурные звуки военного оркестра, оглушительная тишина и, перекрывая все, — торжественное песнопение, молитва, выводимая высоким, чистым голосом, рвущимся за край неба.
Борис Григорьевич чуть не заплакал, его сердце закоренелого и бескомпромиссного атеиста вдруг преисполнилось истой и безграничной верой в милосердие Всевышнего, он услышал, как Бог благословляет его, Боруха, сына Генеси-Рухл, на долгую праведную жизнь в благополучии и здравии. Ему даже показалось, что на его лоб упала горячая слеза самого Господа Бога.
Борис Григорьевич зажег ночник, закурил припрятанные на черный день сигареты, вытер испарину со лба. Что за наваждение — какую ночь подряд снятся ему эти странные сны. Да вроде и не снятся даже, вроде он все это проживает наяву в местечке Юстинград неподалеку от Умани, на берегу большого озера или, точнее — ставка-запруды на реке Канеле. Вся география и подробности рельефа местности, которую и сегодня сельчане называли по старой памяти именем давно уже не существующего еврейского местечка — Юстинград, ему тоже приснились, поскольку он в этих местах никогда не бывал — ни транзитом, ни проездом. Только от отца слышал скупые и не вполне вразумительные, как ему казалось, воспоминания мальчика-подростка о местах и событиях раннего детства. Да и то сказать — отец ушел из местечка в тринадцать лет и больше никогда туда не возвращался.