Шрифт:
— А вот пожуй. — Щерба протягивает на грязноватой ладони нежно-зеленые продолговатые листочки. — Это знаешь что? Щавей.
— А ну, ну! — заинтересовывается Агапкин. Он сосредоточенно жует листики и авторитетно заключает: — Кислица это.
— По-вашему кислица, а у нас говорат — щавей, — возражает Щерба. — Щавей — вари не жалей.
— Говорат, говорат, — передразнивает Агапкин.
Я тоже жую листочки щавеля, они кисленькие, много не съешь, но ничего. Приятно даже.
Мы лежим на травке, кто в тени, а кто на солнце. Впрочем, солнце уже заволакивают облака. Лежа на спине, смотрю на медленное их движение. Облака плывут и перестраиваются, образуя причудливые фигуры. Мои мысли тоже плывут, плывут вразброд — и достигают Ленинграда. Там, в Академии художеств, сейчас экзаменационная горячка. Бывшие мои однокурсники (а вернее — однокурсницы) корпят над конспектами, над толстыми томами Грабаря. Что у вас на нынешней сессии? Русский XVIII век, западноевропейское Средневековье, Восток… Учите, зубрите, девочки. Стиль пламенеющей готики — горящая свеча, не так ли?.. Мне вас уже не догнать, но — ничего, я ведь и не собираюсь в искусствоведы.
Лида, а ты? Что делаешь сейчас? Сидишь, наверное, в университетской фундаменталке, вникаешь в малопонятную историю Тридцатилетней войны.
Моя милая, моя маленькая, звонкоголосая — я люблю тебя. Разлука не гасит горящую свечу моей любви. Наоборот, она разгорается все больше…
Вот только эти твои осторожные вопросы в письмах: а что же дальше? Как у нас сложится после того, как я отслужу и вернусь в Ленинград?.. Ну конечно, буду продолжать учение — надо же приобрести профессию. Ну конечно, мы будем встречаться… Встречаться — и только?.. Или жить как муж и жена, не регистрируя брака? Но во-первых, где? Не в общежитии же. А во-вторых, я вовсе не уверен, что ты согласишься на такой образ жизни. Ты не из тех девушек, которые смотрят на это легко. Жениться по всем правилам? Ли, ну какой я муж? Студент, не зарабатывающий на жизнь… Невозможно!
Знаю, понимаю уже: для тебя важен каждый день, прожитый как можно полнее, и важна перспектива, желательно — как можно более ясная. И все же, милая, давай подождем моего возвращения… наберемся терпения… Только — дождись, дождись меня…
Паровозный гудок. В карьер с лязгом втягивается очередной состав. Что-то очень уж быстро обернулся он туда и обратно. Еще ноют мышцы от предыдущей погрузки. Разобрав лопаты, мы спускаемся, увязая в песке, к своим ненасытным платформам.
Не скрою: я завидовал ребятам, с детства привычным к физической работе. Мне, горожанину, трудно приходилось в карьере. Держишься на одном только самолюбии, на упрямом нежелании прослыть слабаком.
Но день сегодня хороший: выдана получка. Мы теперь зарабатываем прилично: кроме символического месячного содержания (8 рублей), нам стали платить за работу в карьере. «Земляные», так сказать, или, точнее, «песочные», — около сотни рублей. Тут уж можно кое-что купить. Мы снаряжаем помкомвзвода Никешина в магазин, и он старательно записывает, кто сколько дал денег и что заказал. Заказы однообразны: масло и печенье.
— От масла вся сила, — авторитетно вещает Кривда. — Оно, конечно, сало полезнее для организма, но масло — тоже ничего. Не вредный продукт, экономию сил дает.
— То-то сегодня ты силы экономил, — замечает Никешин.
— Кто экономил? — Кривда обиженно надувает губы.
— Известно кто. Сачковал на погрузке третьего.
Слово за слово — они схватываются, и вот уже Никешин, сердито выкатив глаза, кричит:
— Совесть надо иметь! Понятно, нет? На обчество работаете, товарищ Кривда, значит, работать надо! А не пол-лопаты набирать!
Никешин если заводится, то надолго.
— Посмотрите на Синицына! — продолжает он воспитывать Кривду. — Образованный товарищ, а как работает. Пример с него бери!
Лолий поворачивается ко мне и шепчет, пряча смущенную улыбку:
— Бессловесная скотина этот Синицын…
Ужинает наш взвод по-королевски: мы бухаем масло в кашу, толсто намазываем масло на ломти черняшки; мы пьем чай с печеньем, покрытым слоем масла в палец толщиной. Наконец, сытые, с замаслившимися глазами, отваливаемся от дощатых, врытых в землю столов.
Два часа после ужина принадлежат тебе самому. Драгоценное время. Меня раздирают противоречивые желания. Давно уже пристает Агапкин с просьбой «сделать портрет» — вот и нужно его нарисовать на фоне скалистого берега. Но нужно еще и написать письмо Лиде, и почитать «Мартина Идена». А тут ребята натянули сетку — хорошо бы поиграть в волейбол (хоть и поламывает поясницу). Ладно, подождет Агапкин. Джек Лондон тоже в лес не убежит. Напишу-ка письмо, а потом покидаю мячик.
Но, как водится в нашей изобилующей неожиданностями жизни, из моих благих намерений ничего не получается. Ко мне подходит Миша Рзаев и твердо говорит:
— Пойдем. Стенгазета надо выпускать.
Отнекиваться бесполезно: Рзаев не из тех, кого можно отговорить от задуманного. И я иду. Стенгазета — это, наверное, мне на роду написано. В школе рисовал-писал, в Академии художеств рисовал-писал, в армии она, родная, тоже жаждет мне отдаться.
Рзаев, собственно, никакой не Миша, а Мамед. Он, как и я, бакинец. А по призванию — активист. До службы заведовал отделом пионеров в одном из райкомов комсомола. У нас есть общие знакомые в Баку: я ведь не чужд пионерской работе, летом 38-го был вожатым в пионерлагере в Шувелянах — селении на северном берегу Апшерона. А до того ездил в лагеря рядовым пионером. Хорошие были денечки. Мы шли под треск барабана по пыльным жарким улочкам на пляж и орали: «Вперед же па солнечным реям, товарищи, братья, сюда! По всем океа-анам и странам разве-е-ем…» При этом нарочно переиначивали текст: «Вперед жо па солнечным реям…» А звездными вечерами полыхали костры, и мы, взявшись попарно за руки, прыгали вокруг огня, выкрикивая замечательный по лирической силе припев: «Ха-ха, хо-хо, все вступайте в Автодор!»
Я малюю акварельными красками заголовок, подпуская ханковский пейзаж — скалы, сосны, море. А Рзаев, маленький, непреклонный, густо заросший черным волосом, трудится над передовой статьей. Давай, давай, Миша-Мамед, пиши хоть на всю стенгазету — все равно больше заметок нет. Я знаю, что в передовой все будет охвачено — от политического момента до задач нашего взвода. И будут там фантастические грамматические ошибки — ну, не беда, все равно придется переписывать.
А за окном ленкомнаты плывет на белых парусах долгий северный вечер. Доносятся хлопки ладоней о мяч, смех, привычная беззлобная ругань. Потом все стихает. Над нами, на втором этаже, грохают сбрасываемые на пол сапоги.