Шрифт:
— А когда к ней эти ее иностранцы приходят, ты где спишь?
— У тети Маши, соседки… Ну, давай.
Константин развернул рулон ватмана, специально купленного в «канцтоварах», кругом набросал алфавит, оставив между буквами расстояние сантиметра по два, достал из буфета тарелочку.
— Благоволите, сударь, приступать. Э, постой, — после минутного рытья в ящиках он вынул черную ленту, какие по будням вплетаются в косы, и повязал ее себе на шею. Мне же дал шляпку из черной лакированной соломки — их все надели после войны, победоносной и щедрой на трофеи войны.
— Нужно что-то черное.
Я посмотрел в зеркало: как мне — в дамской шляпке. Любопытство, чувство противоестественности, сопутствующее всякому чародейству, и в придачу волнение — все вылилось в легкое дрожание пальцев. Подрагивали и пальцы господина де ла Бук, когда в щекочущем соприкосновении с моими, а также с краями перевернутой тарелки, они распластались над столом.
— Души королей и принцев, кокоток и альфонсов, дуэлянтов и нашедших свою смерть на гильотине! Констан де ла Бук из мира живых повелевает вам: расступитесь! Пропустите через грань жизни… — он сделал паузу, как перед объявлением победителя, — душу Петра Ильича Елабужского! Его тело вышло из утробы материнской двадцать девятого апреля одна тысяча девятьсот третьего года и питалось соками жизни пятьдесят один год, десять месяцев и пятнадцать дней. (Грегорианскую чертову дюжину мы учли.)
Явись, душа, открой нам тайны,
Которых жаждет сердце знать,
Врата отверзи в мир потайный,
Излей на сердце благодать.
То же самое октавой выше повторил за ним я, со всеми декламаторскими ухищрениями, на которые только был способен:
Явись, душа, открой нам тайны,
Которых жаждет сердце знать.
Врата отверзи в мир потайный,
Излей на сердце благодать.
Мы выяснили, что это напоминает стихи из «Трех мушкетеров» — те псалмы, которые распевала миледи в заточении. «Ну, правильно, а чего ты хочешь — духовные стихи, они и есть духовные стихи».
— Душа того, кто звался на земле Петром, здесь ли ты? — продолжал Константин. — Возвести свой приход.
И вот, побыв сколько-то в неподвижности, блюдце чуть дернулось под пальцами, которые тут же поспешили за ним. Это было странное и скорее неприятное чувство: появление в неодушевленном предмете признаков жизни — которым еще к тому же надо потакать, вместо того, чтобы дать по блюдцу кулаком. Может, именно так будущая мать ощущает у себя в животе наличие чего-то шевелящегося помимо ее воли — движение, источником которого сама она не является. Правда, будущие матери утверждают, что это им приятно, но они, наверное, хотят сказать, что это им в радость.
Помню рывки у меня в руках впервые в жизни пойманной рыбины и сопровождающее их чувство неприязненного удивления, оттого что в этой холодной вещи, без ног, без рук, но, главное, холодной, есть самозарождающийся импульс к движению. Это было так, как если б из моих рук стала вырываться колбаса, сарделька, кусок сыра — а то и вилка, тарелка. В общем, «блюдце». Нет-нет, это противно, когда мертвое делается как живое. Брр!
Блюдечко, стартовавшее со скрипом, придя раз в движение, беспорядочно ходило туда-сюда, только поспевай за ним.
— Хорошо, ты здесь. Как тебя зовут?
На этот вопрос, пускай еще носивший характер проверки микрофона («один… два… три…»), дух, прервав разминку, как по судейскому свистку, ринулся в бой. Блюдце быстро поползло к букве П, от нее понеслось к Е, потом замешкалось и даже двинулось не ясно зачем в направлении шипящих, но в последний момент сменило курс и совершенно отчетливо указало на Т, Ь, К, А.
— Петька… Скажи, Петька, ты не хочешь, чтоб тебя звали Петром Ильичом?
На это ответ нам был: ЧАПАЙ.
— Понятно. А теперь, — Костин голос звучал трибунно, торжественность присуща ритуальным вопросам в ожидании ритуальных же ответов, — ответь нам, кто убил невинного младенца Андрюшу в Киеве в тысяча девятьсот одиннадцатом году?
Но блюдце издевательски сказало: ТЫ УБИЛ.
Костя Козлов не спасовал и задал наводящий вопрос, что было, мягко говоря, некорректно.
— Разве его убили не евреи?
Почему-то меня не покидало чувство, что ответ, прежде чем он вытанцовывался, буковка за буковкой, уже становился известен мне.
ТЫ САМ УБИЛ. И ЗА ЭТО СКОРО УМРЕШЬ.
— Скажи, когда? Ты можешь сказать, когда? — Костин голос умолял. Костя верил. Лицо его, в кратерах вулканов, потухших и действовавших — желтых, багровых, малиновых, коричневых — выражало муку под стать этому кожно-сейсмическому пейзажу.
Касательно же меня. Мне не только было дано знание наперед ответов, но все больше я ощущал себя как бы родящей их завязью. Инстинктивно — и брезгливо — уходя от всей этой, по ощущениям, противоестественности, я вообще перестал прикасаться к блюдцу, но оттого лишь сильней сказывалась моя роль в происходившем. Тот внутренний голос, раз уже без спросу схватившийся с Константином, мол я тебе! — теперь без труда управлял блюдечком на расстоянии, подводя к тем рифам, к каким желал.