Шрифт:
— Ха, ха, ха, Фернандо. Очень смешно.
— Особенно, если учесть, что святой Мартин скакал в это время на лошади и был совершенно трезв. Мы с моим Педрильо ходили в Санто Томе смотреть картину этого грека из худерии. Мартин там на белом коне.
За такими разговорами ночные приставы отвлекались на минутку-другую от своих собачьих обязанностей, они прихлебывали валенсийское и кайфовали — кто бы знал как.
— А притащите-ка веревку — на узел взглянуть.
— Где же я ее вашим милостям возьму, — отвечал хозяин. — Так душегуб ее мне и оставил.
— Но вы бы ее узнали? — спросил отец.
— Ну…
— Аллора, ребята!
Фернандо и еще один малый по прозвищу «Хватай» встали и направились к дверям.
— Узел сохраните! Только ослабьте, но не развязывайте! — крикнул им отец. — Неправда, что «узлы вязать не письма писать», — пояснил он, — характер по узлам можно определить не хуже, чем по почерку. Моряки говорят, что ни один узел не повторяется дважды.
— А вот и наша потерпевшая, — сказал трактирщик фальшивым голосом — не от лукавства, а затем, что не умел выражать прилюдно отцовское чувство; когда криком кричал да рыком рычал, он был куда натуральней.
Констанция, которую мы уже видали по-всякому, даже красными лапками наружу, подошла к отцу — одета, причесана, скромна, прелестна, только чуть-чуть бледней обычного. Эта бледность не укрылась от знавших ее.
— А что делать, ваша милость, — со вздохом развел руками трактирщик, — когда каждую ночь концерты едва ли не до зари. Славят, понимаете, святую Констанцию под нашими окнами. Спать не дают. Да еще тут, понимаете, приключение.
— Не зря говорили у нас: нет в красоте счастья.
— Не так говорили. Похоже, а по-другому.
— Но смысл такой.
— Именно, что не такой, — вмешался отец. — «Не в красоте счастье» говорили в утешение тем, кому она не досталась, — и трактирщик, дококетничавшийся до обидного для себя, поспешно с ним согласился.
А Констанция стояла, скромно опустив глаза, будто бы ничего не слышала, хотя слух у нее был, как иголка, острый. Она, например, слышала, как один из дяденек-полицейских шепнул другому: «Бьюсь об заклад, она не его дочка». В душе Гуля Красные Башмачки и сама так считала. Точней говоря, фабула ее грез — если так можно выразиться — строилась как раз на этом: дочь знатного сеньора, может быть, даже графа или принца, выросла в бедной пастушеской хижине. Или в доме трактирщика, простого, бесхитростного… ну, бесхитростного — это, положим… этакого наивного хитрована. Но все равно человека доброго, который воспитал ее как родную дочь. Но вот открывается, что настоящий ее родитель — вовсе не тот, кого она называла отцом. Просто-напросто в младенчестве ее похитили разбойники… а почему нет? Таких случаев пропасть. Если взглянуть на нее, она же инфанта: белокожа, грациозна — и в то же время ни одного нескромного движения. А какая ножка — заглядение! При этом сколько благородства в осанке… Да нет, чего говорить, она еще не встречала девушку красивей себя. И полюбуйтесь, чем должна заниматься.
Она как раз убирала грязные тарелки, когда (обычная ее мечта) к дверям с грохотом подкатила карета с герцогской короной. И выходит из нее сеньор, тот самый… А надо сказать, лицо того сеньора она никогда не забудет. То было наяву. Он однажды стоял у них. Взгляд — святого Игнатия, лоб… у первой танцовщицы Испании такой подъем. Роста он небольшого, тонкий в талии, одна рука изувечена, должно быть, в бою. Посмотрел на нее — и говорит с поклоном: «Высокородная судомойка». Она отвернулась и поспешно прочла «Аве Марию»…
Чем еще хороша «Аве Мария», что под нее всегда можно глаза закрыть: Ave Maria, gracia plena… а сама представляешь себе: живет девушка в своей лачуге… в один прекрасный день… и все застывают в почтительном… она мелкими своими шажками (не как все эти Аргуэльо молотят) идет навстречу своей судьбе…
И такова сила привычки, что со временем она могла уже лишь с молитвой на устах предаваться мечтам, менее всего свидетельствующим об ее благочестии — хотя для молодой девушки и извинительным.
А между тем и в самом деле с грохотом распахивается дверь и, повскакивав со своих мест, все застывают в почтительных позах. Это явился альгуасил, «хустисия» — как обращались к нему и к его жезлу. Сразившись этим жезлом с пролетавшей мухой и поразив только след ее — что при желании могло символизировать неудовлетворительную работу полиции — альгуасил начал дознание.
— Риоху урожая тринадцатого года… Баранью пуэлью долго ждать?
— Справедливость, боюсь, несколько придедца.
— Это хорошо, что придедца — глядишь, успею и проголодадца… умца, дрица, ца-ца-ца, подавай мне мертвеца… Это я не тебе, мошенник, — ткнул он в растерявшегося трактирщика хустисией. — Ты подавай мне баранью пуэлью и риоху урожая тринадцатого года. А мертвеца мне сейчас подадут эти сеньоры. На блюдечке с голубой каемочкой. Разрешаю, господа, то, что плещется в ваших стаканах, прикончить за мое здоровье.
— Да здравствует Справедливость! — вскричали корчете, быстро осушая стаканы, покуда альгуасил не передумал.
— А теперь докладывайте. Про скупщика краденого я уже знаю: он должен на своих плечах таскать по горам чужое добро, а бес идет за ним по пятам и приговаривает: это своя ноша не тянет, это своя ноша не тянет. Что ж, торжество справедливости есть торжество альгуасила по определению. Что Видриера?
— Задушен веревкой, Справедливость.
— Ты тупой. Не чем задушен, а кем, я хочу знать. Новости есть?