Шрифт:
Борис Семеныч почти весело улыбнулся в ответ:
— Ничего, выдержит. Она на обсуждении ни слова не проронила. Сидит молчит. Это тоже надо уметь. — И снова помрачнев: — Лефцин вопит, что пьеса пессимистическая. Ему уже и некоторые актеры подпевают. Не забудьте, у Мирры и завистников немало. А она в самом деле нагнала мраку. Вот и говорят — слишком трагично.
— Война бушует чуть не у наших ворот, — задумчиво и как будто даже удивляясь сказал Иосиф, — а тут находятся такие неженки, что не в состоянии переварить трагическое даже на подмостках сцены. Кишка тонка. И сердца у бедняжек чересчур чувствительные. А голова… Стоит ли задумываться? Куда проще просклонять во всех падежах слово «оптимизм», и зло развеется по ветру.
Борис Семеныч:
— Ну, Иосиф, нельзя же так…
Иосиф, в бешенстве:
— А как? Как можно и как нельзя? Объясните, пожалуйста! Мне уши прожужжали все кому не лень: «Нельзя же так».
Возбуждение Иосифа внезапно улеглось. Возможно, в ту минуту он единственный раз и по другому поводу сам подумал: «Нельзя же так». Достаточно было взглянуть на лицо Бориса Семеныча, чтобы понять: да, с ним так нельзя. Несправедливо.
Иосиф был вспыльчив, но в то же время обладал счастливой способностью быстро переходить из одного состояния в другое. И вот уже будто никаких дел нет к нам у Бориса Семеныча. Он, как обычно, просто заскочил на несколько минут и, как обычно, засиделся на час, а то и на два. А если Борис Семеныч просто гость, то и от угощения теперь не откажется. Жаль, торт съеден, вино выпито. Но хлеб и масло у меня всегда найдутся. Да еще голландский сыр и баночка бычков в томате, чего же больше? Ну и чай, конечно. От чая Борис Семеныч никогда не откажется, хоть целый самовар ему подавай.
Болтаем о том о сем и не замечаем, как возвращаемся к разговору о спектакле. Но разговариваем мы теперь о нем весело и непринужденно. Под конец Иосиф рассказывает постановщику его пьесы о двух зрителях, которые однажды поразили его воображение. Иосиф рассказывает, я ему помогаю. Только у него все время непроницаемое лицо, а я моментами не могу удержаться от смеха. Я и теперь смешлива. А тогда тем более.
Дело было так, а может, и не совсем так. Не исключено, что, рассказывая наперебой, подсовывая друг другу на ходу забавные детали, мы с Иосифом кое-что и подсолили и приперчили. В общем, историю о двух зрителях мы преподнесли Борису Семенычу примерно в таком виде.
Мы сидели в последнем ряду. Иосифу всегда нравилось видеть перед собой весь зал. Впереди нас, на крайнем месте у самой стены, сидел рослый, весьма упитанный мужчина, подстриженный «под бокс». По другую сторону зала, тоже на крайнем месте в ряду, но уже не у стены, а у прохода, сидел еще один такой же рослый, крепко сколоченный, с прической «под бокс». Головы у обоих круглые, как арбузы, торсы квадратные.
Иосифа эти двое заворожили. Он поворачивался то направо, то налево, опасаясь кого-нибудь из них упустить из виду, и шептал мне на ухо: «Нет, ты только посмотри на них… Как тебе нравятся эти крошки?»
— Ищешь к ним ключ?
А Иосиф озадаченно:
— Неужели их так-таки ничем не проймешь? Ну хоть бы на одну реплику клюнули… Очень хочется…
Началось второе действие. Как раз в тот момент, когда публика дружно зааплодировала художнику (эти аплодисменты повторялись каждый вечер), крошка, сидевший поближе к нам, снял пиджак. Под ним оказалась голубая рубашка, повязанная у шеи зеленым в крапинку галстуком. Пиджак, развернувшись своими могучими плечами, подбитыми намертво притороченными подушечками, с помощью своего хозяина солидно уместился на круглой спинке стула, не провиснув ни на сантиметр.
— Хоть бы джемпера ему захотелось, — вознегодовал Иосиф.
Вдруг видим, по другую сторону прохода двойник нашего крошки тоже сидит в одной рубашке и тоже в голубой. Его увесистый пиджак так же внушительно расположился на круглой спинке стула.
Иосиф, шепотом:
— У тебя не двоится в глазах?
Спектакль шел к концу. Наверху, под самым потолком, пылает в свете прожектора разлинованное решеткой мужское лицо. Черные буквы на белом экране. Ближайший к нам крошка, не дослушав заключительных слов диктора, бросает взгляд на свои наручные часы. Увлеченные финальной сценой, Мы забываем о втором, но Иосиф потом, по дороге домой, всячески старался меня заверить, что тот тоже посмотрел на часы. По окончании спектакля оба на пути к выходу очутились рядом. Мы последовали за ними. Было ясно, что эти люди друг другу чужие, даже незнакомые. Но всякий человек, очевидно, нуждается в общении с себе подобными.
— Понравился вам спектакль? — спрашивает один.
Второй сморщил лоб.
— Актеры играют ничего себе. Но какой пессимизм… Куда это годится?
— Угу, — первый, — даже конец не смогли придумать хороший. Повадились писатели — портить людям настроение.
— Мне не испортят, — второй. — Пусть себе каркают сколько душе угодно, а я предпочитаю просыпаться по утрам бодрым. — Для наглядности он распрямил свои мощные, и без того будто железом подбитые плечи, и квадратный подбородок основательно уперся в ключицы.
Готовая прыснуть, я, рассказывая, сама вздернула плечи как могла, поискала глазами сочувствия у Иосифа, и мне сразу расхотелось смеяться. Его лицо было серьезно и сосредоточено на какой-то мысли.
— Лефцин тоже предпочитает просыпаться, по утрам бодрым. «Блажен, кто верует, тепло ему на свете», — задумчиво продекламировал Иосиф. Взволнованный, он прошелся по комнате, резко повернулся и встал перед Борисом Семенычем: — Мне не тепло. А вам?
Молчание.
— Крошки… Ну и ну… Постараемся их не слушать, — усталым голосом проговорил наконец Борис Семеныч.